www ... проза ...

Сказки на всякий случай..

НИКОМУ НЕИЗВЕСТНАЯ БУКАШКА ИЗУМРУДНОГО ЦВЕТА

В этом сезоне в лесу был необыкновенно популярен Орешник: все просто с ума от него сходили. А вот почему – трудно сказать… Да в таких вещах и вообще-то ничего не поймёшь: в одно прекрасное утро вдруг становится ни с того ни с сего необыкновенно популярным какой-нибудь орешник… поглядишь на него – орешник орешником, а вот надо же такому быть: необыкновенно популярен! И хоть ты тут лоб расшиби, а он стоит посреди леса – весь из себя необыкновенно популярный – и дает интервью каким-нибудь журналистам. А на следующее утро во всех газетах можно прочитать:

Орешник считает…

Орешник полагает…

Орешник сказал…

Вот Орешник и сказал:

– В последнее время около меня вьётся столько всякой дряни!

И все, кто в последнее время вились вокруг Орешника, ужасно обиделись. Понятно, на что: ведь именно они – те, кто вились около него в последнее время, – сделали его таким необыкновенно популярным. Но об этом Орешник как-то не подумал, а просто сказал не подумавши. Сказал – и принялся молчать что было сил.

Между тем все, кто вились вокруг него в последнее время, тоже принялись молчать, размышляя о том, имел ли он в виду каждого из них или только некоторых. И лишь одна Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета заметила вслух:

– Пожалуй, действительно не стоит нам тут виться. Чем больше мы вьёмся, тем популярнее он становится.

– Кто это там даёт глупые советы? – усталым от популярности голосом спросил Орешник, даже не потрудившись бросить взгляд на Никому Неизвестную Букашку Изумрудного Цвета.

– Это я, Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета, – был ответ.

– А Вы, вообще-то, существуете? – с подозрением спросил Орешник.

– Как мне понимать Ваш вопрос? – озадачилась Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета. – Если бы меня не существовало, со мной было бы невозможно разговаривать…

– Для меня нет ничего невозможного! – сразу же поставил её на место Орешник. – А вот что касается Вашего существования… так тут всё очень небесспорно. Если Вы, например, меня спросите о том, существуете ли Вы, то я отвечу со всей определённостью: нет, Вы не существуете.

– Это странно слышать… – призналась Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета, явно существовавшая! – А почему, собственно, Вы так ответите со всей определенностью?

– Да потому, – зевнул Орешник, – что существуют только те, о ком говорят. Вот взять хоть меня… – я действительно существую: про меня все кругом только и говорят. Я необыкновенно популярен. Почитайте газеты! Что же касается тех, о ком не говорят, то они и не существуют.

– Я этого не знала… – огорчилась Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета и немедленно впала в задумчивость.

– У Вас и имя такое, – как ни в чем не бывало продолжал Орешник, – Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета. Ни-ко-му Не-из-вест-на-я… – так ведь без причин не назовут!

– Не назовут, – вздохнула Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета.

Некоторое время она обиженно сопела, но потом воскликнула:

– А зачем тогда меня называют «Изумрудного Цвета»? Если меня так называют, значит, меня кто-то видел! И, стало быть, я существую!

– Ну, как Вам сказать… – Голос у Орешника был уже таким утомлённым, словно он только что вернулся с тяжёлой работы. – Это надо просто выбросить из головы. Да и Вас тоже надо просто выбросить из головы.

Тут Орешник тряхнул головой и выбросил из неё Никому Неизвестную Букашку Изумрудного Цвета, а та совсем отчаялась и расплакалась – да так горько, что Орешник скривился от этой горечи.

Но едва только она расплакалась, как поблизости от неё послышался голос Лесника:

– Кто это там так горько плачет?

– Это я, Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета, – беспрестанно всхлипывая, отозвалась та.

– И о чём же Вы плачете? – спросил Лесник.

– Меня не существует, – призналась она. – Меня не существует, потому что обо мне никто не говорит… И меня надо просто вы бросить из головы.

– Какая чепуха! – сказал Лесник и погладил Никому Неизвестную Букашку Изумрудного Цвета по спинке. – Все, кто плачут, – существуют. И никого из тех, кто плачет, нельзя выбрасывать из головы.

Тут он достал из кармана дневник и шариковую ручку и записал под сегодняшним числом:

«Четырнадцать часов двадцать минут. Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета плакала вблизи Орешника. Была утешена мною».

А потом помахал Никому Неизвестной Букашке Изумрудного Цвета рукой и решительными шагами отправился дальше.

А Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета подлетела к Орешнику и доложила:

– Я плачу– значит, я существую! Так сказал Лесник.

Произнеся это, она вытерла слёзы и радостно полетела существовать дальше.

А Орешник пожал плечами и подумал о том, сколько всё-таки всякой дряни вьётся вокруг него в последнее время. И опять стал стоять посреди леса – весь из себя необыкновенно популярный. Правда, несколько минут спустя он – просто так, без всякой цели – попытался заплакать… но у него почему-то ничего не получилось.

(c) Евгений Клюев
 
Сказки на всякий случай..

ИСТОРИЯ ПРО ОДНО ДОБРОЕ УТРО

Одно Доброе Утро появилось на свет точно так же, как и все остальные добрые утра появляются: кто-то – теперь уж и не вспомнишь кто! – взял да сказал:

– Доброе Утро!

И пошло оно летать по свету, Доброе это Утро. От одного к другому – по эстафете! И каждый, к кому прилетало Доброе Утро, с радостью принимал его, а после передавал кому-нибудь:

– Доброе Утро!

Ах, до чего же все это было замечательно и приветливо! У Доброго Утра даже голова закружилась от того, сколько раз его передавали из уст в уста. Не сильно, конечно, закружилась, а… как на празднике бывает. Его даже, случалось, по нескольку раз одним и тем же людям передавали… но, когда эти люди снова принимали Доброе Утро, они не сердились, а ещё сильнее, чем прежде, радовались: кому же не радостно получить целых два Добрых Утра за одно и то же утро? А то и больше! Некоторым удалось по двадцать раз Доброе Утро принять и передать… так что уже часам к десяти Доброе Утро испытывало приятную усталость – такая бывает, когда множество подарков развёртываешь… всё развёртываешь и развёртываешь, а подаркам конца нет. Того и гляди, скажешь себе: «Ох, и надоело же мне эти подарки развёртывать!» А самому-то, конечно, нисколечко не надоело: так бы, наоборот, всю жизнь развёртывал и развёртывал…

Вот и наше Доброе Утро, хоть и испытывало приятную усталость, а всё равно и подумать не могло о том, чтобы прекратить с одних уст на другие перелетать… тем более что все уста улыбались! Да оно и понятно: кто же произнесёт «доброе утро» без улыбки? Даже самые сердитые люди, и те хоть немножко, да улыбнутся – хоть самую капельку.

– Не устали Вы, Доброе Утро? – в половине двенадцатого спросил Доброе Утро один Водитель Троллейбуса, который едва ли не в сотый раз за сегодня получил Доброе Утро и передал его другим.

– Да есть немножко… – призналось Доброе Утро и порозовело.

– Потерпите, осталось совсем чуть-чуть, – ласково сказал Водитель Троллейбуса. – Еще полчаса – и Вас сменят.

– Сменят? – испугалось Доброе Утро. – Как же это так… «сменят»-то?

– Как обычно, – объяснил Водитель Троллейбуса. – Кончится утро и начнётся день. Он всегда в двенадцать часов начинается.

Доброе Утро задумалось. Ему не хотелось кончаться! Конечно, оно немножко устало, но усталость-то эта была приятная… Что же теперь: только полчаса – и всё? Куда ему тогда деваться, интересное дело? Оно так и спросило Водителя Троллейбуса:

– И куда мне тогда деваться, интересное дело?

– Ну-у-у… – протянул Водитель Троллейбуса, – этого я не знаю. На моей памяти все добрые утра куда-то девались, только я не спрашивал, куда именно… Разве Вам ничего не сказали заранее?

– Нет… – растерялось Доброе Утро. – Заранее мне никто ничего не говорил. Я просто само по себе пошло летать по свету: от одного к другому – по эстафете!

– Вот странные люди! – тоже растерялся Водитель Троллейбуса: ему было жалко Доброе Утро. – Отправят в мир такое вот Доброе Утро – и совсем не говорят ему, что делать! – Тут он подумал и сказал: – Мне кажется, скорее всего, Вам надо будет прекратиться.

– Как это – «прекратиться»? – спросило Доброе Утро.

– Так… как-нибудь! – туманно ответил Водитель Троллейбуса.

– Ничего себе! – чуть ли не рассердилось Доброе Утро. – Вот если бы Вам кто-нибудь сказал: «Прекратитесь!» – Вы бы в ответ на это как себя повели?

– Прекратился бы, наверное… – задумался Водитель Троллейбуса.

– И как бы именно Вы прекратились? – полюбопытствовало Доброе Утро.

Водитель Троллейбуса не знал, что сказать… От растерянности он даже одну остановку пропустил – и пришлось ему возвращаться, и все, кто ждал на остановке, были так этим возмущены, что, входя, даже не сказали водителю троллейбуса: «Доброе утро!»

– Ну, вот, – вздохнуло Доброе Утро, – начинается. То есть – кончается… До чего же это грустно-то – прекращаться… прямо хоть плачь!

Тут оно присело на краешек сиденья в троллейбусе и стало смотреть в окно. А за окном шла размеренная жизнь, нисколько не напоминавшая утреннюю: никто больше никуда не спешил, город вел себя деловито, спокойно…

Водитель Троллейбуса поочередно поглядывал то на совсем опечалившееся Доброе Утро в смотровое зеркальце – очень уж ему Доброе Утро жалко было, то на стрелки часов… Но вот стрелки часов остановились на двенадцати – как раз тогда, когда Водитель Троллейбуса подъехал к следующей остановке и открыл двери.

– Добрый День! – радостно поприветствовал его первый же из вошедших, улыбаясь во весь рот.

Водитель Троллейбуса решил лучше совсем не отвечать и бросил осторожный взгляд в зеркальце. Никакого Доброго Утра на краешке сиденья уже не было…

– Добрый День! – посыпалось на водителя троллейбуса со всех сторон – а он не отвечал и не отвечал, так что пассажиры замирали в дверях, удивляясь, почему же он не отвечает ни на чьи приветствия.

– Не узнали меня? – раздалось вдруг около его кабины. – Я же Доброе Утро! Доброе Утро, которое перешло в Добрый День. Так, оказывается, всегда бывает: если утро доброе, то и день добрый будет!

– Вы, стало быть, не прекратились? – осторожно спросил Водитель Троллейбуса.

– Какое там! – рассмеялся Добрый День. – Я только начинаюсь… и у меня ещё знаете сколько работы!

Тогда Водитель Троллейбуса облегчённо вздохнул и, извинившись перед пассажирами, всё ещё ждавшими от него ответа, поприветствовал каждого в отдельности, с удовольствием произнеся раз десять:

– Добрый День!

А потом закрыл двери и отправился дальше, весело поглядывая по сторонам и размышляя при этом так: «Значит, если утро доброе, то и день добрый. Ну, а если день добрый, то и вечер, конечно, добрым будет– иначе и быть не может! А что… здорово ведь тут, на нашей планете, всё устроено!»


(c)Евгений Клюев
 
Ртаки

Ветер мечется в густом переплетении ветвей, треплет листья, разбивая солнечные лучи на тысячи осколков. Я лежу на земле, и горячие пятнышки скользят по моему телу, вспыхивая золотом между тёмными полосами моей шубы. Медленно вожу по ней языком, оставляя влажные дорожки, пока весь мех не становится чистым и блестящим. Тогда я встаю и бесшумно иду сквозь лес. Ступаю осторожно, прислушиваясь и принюхиваясь, и вскоре чувствую: там, на поляне за кустами есть то, что мне нужно. Ловлю ноздрями ветер, определяя его направление, а затем делаю широкую дугу, заходя к кустам с подветренной стороны. Тихо прижимаюсь лбом к ветвям, глядя в просвет между зарослями. Вот он – крепко стоит на коротких ногах, вспарывая клыками лесную подстилку, на массивной спине топорщится бурая упругая щетина. Расстояние до него – примерно шесть длин моего тела. Я могла бы покрыть их одним прыжком, но предпочитаю не рисковать и подобраться поближе, чтобы ударить сильно и наверняка.
Я почти растворяюсь в кустах, скользя беззвучной, смертельно опасной тенью. Шаг, другой, третий... Кабан перестаёт рыть землю, поднимает голову и замирает. Я прижимаюсь к траве, мышцы наливаются кровью, скапливая силу для броска, тело собирается в напряжённый комок. Толчок! Земля резко уходит вниз, и пружина моего тела распрямляется с убийственным ускорением. Кабан делает резкий рывок к кустам, но поздно, слишком поздно! Я уже лечу вперёд и обрушиваюсь сверху, сбивая жертву с ног. Клыки пробивают кабанью шкуру, и мои челюсти с хрустом смыкаются на беззащитной шее...

Я просыпаюсь и тут же встречаюсь с пристальным жёлто-зелёным взглядом Ртаки. Такое ощущение, что она открыла глаза одновременно со мной. На какие-то доли секунды я словно возвращаюсь обратно в сон, и, кажется, могу изогнуться и с ловкостью Ртаки мягко спрыгнуть с кровати...
Иллюзия быстро проходит, и всё, что остаётся – чувство жара на щеках и стук крови. Он накатывает изнутри и шумит в ушах как морской прибой.
- Ртаки! Иди ко мне!
Она встаёт с пола, неслышно подходит к кровати и кладет голову рядом со мной на подушку. Я закрываю глаза и зарываюсь лицом в тёплый мех. Я хочу снова очутиться в том сне, но не вижу ничего, кроме темноты. Под веками становится горячо и щекотно. Это слёзы.
- Доброе утро, родная!
Папа. Я отрываюсь от Ртаки, надеясь, что мои слёзы утонули в её шубе, и отец ничего не заметит. А если заметит, то сделает вид, что не видел. Он знает, как я ненавижу, когда успокаивают. Если я плачу, значит так надо, и в этот момент я вовсе не нуждаюсь в сострадании. Отец всё понимает правильно. И пусть даже он говорит со мной с преувеличенной бодростью и неестественным весельем, это всё равно лучше, чем с болью и жалостью. Спасибо ему за это. Я люблю тебя, папка.
- И я тебя, дочка! – улыбается он.
Оказывается, одну из мыслей я сказала вслух.
Отец подходит ко мне, и Ртаки быстро и бесшумно отступает в сторону, пропуская его к кровати. Он целует меня в щёку, я чувствую запах его любимого табака и одеколона.
- Принести тебе завтрак?
- Нет, пока не хочу. Пересади меня в коляску.
Папа берёт меня на руки, и я вдруг вижу, что ему тяжело. Он сильно сдал за последние годы, постарел... Непросто пережить, что твоя дочь – навсегда калека.
Я стала беспомощной четыре года назад, когда мне едва исполнилось девятнадцать лет. В то время я встречалась с парнем, у которого был японский мотоцикл. Мы любили дороги, скорость и адреналин... Бешеную пляску огней на ночной трассе и холодную, сумасшедшую силу встречного ветра...
Банальная история с довольно предсказуемым финалом. Для меня всё закончилось на больничной койке. А для моего парня... всё просто закончилось.
Наверное, я тоже постарела. Не знаю. После аварии я перестала смотреть в зеркала...

Время за полночь, и все обитатели дома должны спать, но мои уши не обманешь: в самой дальней комнате слышатся приглушённые голоса. Отсюда я не могу разобрать отдельных слов, однако по тону понимаю: говорят о чём-то важном. Один голос принадлежит отцу, а другой – его подруге тёте Дине.
Тётя Дина – врач широкого профиля, доктор медицинских наук, и после аварии часто бывает в нашем доме. Кто-то, может, и поверит, что из-за меня, но только не я! Заботливый лечащий врач, ха! Как бы не так! Моя беспомощность ей только на руку – не надо искать повод постоянно быть рядом с моим отцом. Она давно и безнадёжно в него влюблена, а он... спит с ней иногда, я знаю, хотя они и стараются скрыть свои отношения. А я в ответ делаю вид, что ничего не подозреваю. Пусть, раз им так хочется. Не понимаю только, зачем? Неужели они боятся, что я буду переживать из-за этой... дружбы, слегка приправленной сексом? Бедная тётя Дина! Такая учёная – а такая глупая! Думаешь, я буду ревновать? Рассчитываешь занять мамино место? Не выйдет! Отец не забыл маму, пусть даже прошло уже десять лет, как она умерла. Да хоть сто! Он никогда её не забудет, никогда!! Слышишь ты, Дина-льдина! Он терпит тебя, только потому, что мужчине иногда нужна разрядка! Отец не предаст маму, поняла? И ты не сможешь отнять его у меня!!
Я вскакиваю, собирая ковёр в складку. Горло начинает вибрировать, и я едва удерживаю рвущийся наружу низкий рокочущий звук. Ноздри раздуваются, с силой втягивая воздух, уши прижимаются к голове. Мне с трудом удаётся совладать с собой и не нарушить тишину.
Пару минут спустя я успокаиваюсь и направляюсь к двери. Когти втянулись обратно, и мягкие лапы беззвучно мнут ковровый ворс. На лопатках играют лунные блики, и в призрачном свете ночи светлые полосы меха становятся серебряными, а тёмные наливаются густой, глубокой чернотой.
В коридоре пусто и темно, только в конце видна тонкая яркая полоска света. Ещё пара шагов, и тихие голоса приобретают отчетливость.
- ... нет, мы не можем! Тигрица лечит её! – отец взволнован и еле сдерживается, чтобы не повысить голос.
- Её лечит не тигрица, а собственный мозг, - спокойно отвечает тётя Дина. – Он посылает сигналы в мышцы, заставляя их восстанавливаться. Да, Ртаки помогла твоей дочери избавиться от атрофии. Это прекрасно и воистину поразительно, но что дальше? Мы целый год наблюдаем её окрепшее тело, а она по-прежнему не может шевельнуть даже пальцем!
В комнате воцаряется молчание. Слышно, как отец достаёт сигарету и щёлкает зажигалкой. Воздух наполняется запахом горящего табака.
- Её мозг добился невероятного, но теперь он намертво застрял на достигнутом. Требуется дополнительный импульс! Мы должны освободить её сознание от химеры.
- Но это же будет для неё самым настоящим шоком! Ты хоть представляешь, как она будет тосковать?.. Я боюсь, что... – Слышно, как потрескивает сигарета. Отец глубоко затягивается. - Вспомни, как она прокусила себе язык...
Эти слова тут же отдаются во рту медно-солёным вкусом горячей крови, и я снова чувствую, как лежу и жду, когда кровь наполнит рот и устремится в горло. Я вдыхаю, проталкивая ее в лёгкие. Наружу рвутся булькающие хрипы. Только бы никто не услышал, только бы никто не пришёл! Я захлёбываюсь, перед глазами плывут радужные пятна. Но скоро всё кончится, осталось потерпеть совсем немного... просто подождать, пока наступит благословенная темнота...
Но темнота так и не наступила. Меня спасли. Я кричала, что не хочу жить. Я умоляла отпустить меня, но никто не слушал, никто не хотел понять, каково это – быть похороненной заживо в гробу инвалидного кресла! За что?!!
Отец молчал и плакал. По-настоящему. Больше никогда – ни раньше, ни потом – я не видела его слёз. Это было два года назад.
Постепенно отчаяние и ярость сцементировались в глухую стену – по одну сторону оказалась я – калека, а по другую все остальные, у кого судьба не отняла шанса распорядиться ею по своему усмотрению...
Отец – единственный, кто сумел одолеть эту «стену».
Мысли прерывает голос тёти Дины.
- Решать тебе, - вздыхает она, - я не могу настаивать. Но...
- Давай больше не будем сегодня это обсуждать, - прерывает её отец, - я должен подумать.
- Хорошо. – Слышно, как шуршит платье тёти Дины. Она встаёт.
Вслед за ней поднимается и отец. Я отступаю назад по коридору, маскируясь темнотой.

Открываю глаза и, как всегда, встречаюсь взглядом с Ртаки. Будто две серебряные монетки висят передо мной во мраке. Тигрица стоит так близко, что я чувствую её тёплое дыхание.
- О чём они говорили, Ртаки? – шепчу я. – Что задумала Дина?
Тигрица вытягивает шею, и влажным теплом языка согревает мне щеку и ухо. Колючие вибриссы щекочут мне нос и подбородок. Я беззвучно смеюсь, но мне не очень-то весело. Услышанный разговор продолжает крутиться в голове и не даёт покоя. «...нет, мы не можем! Тигрица лечит её!.. ...Мы должны освободить её сознание от химеры... ...это будет для неё самым настоящим шоком... ...Ты представляешь, как она будет тосковать?» О чём это он? Господи, о чём?! Неужели они хотят отобрать у меня Ртаки? Нет, я не верю! Этого просто не может быть! Отец... он так любит меня, он не согласится! Да и какой в этом смысл?! Я не понимаю... я ничего не понимаю...
Почему я так волнуюсь, Ртаки? Ведь это был только сон?
Да, это был наш с тигрицей сон. За последний год я видела их уйму. Правда, действие этих снов неизменно разворачивалось в лесу и ни разу не происходило в нашем доме. Вот что странно. И почему-то пугает. Ртаки, что всё это значит?
Тигрица отходит от кровати и ложится на пол. Она хочет показать мне ещё один сон, и я послушно закрываю глаза.

Я просыпаюсь и вдруг чувствую - во рту что-то есть... Пф-ф!! Перья! Птичьи перья!! Я выплёвываю их на подушку и с изумлением узнаю пёстрый рисунок. Утка!
Сегодня во сне я переплывала реку. Тугие струи обнимали тело, и прохладные ладони воды гладили густой мех, даря ему чистоту и шелковистость...
Скрытая кустами дикой смородины, я долго шла вдоль берега, пока не учуяла уток.
Мягкая крадущаяся поступь, мощь прыжка, брызги воды, крики птиц, поверженная добыча у ног и мой протяжный гортанный стон с характерным «уу-уу-уунг» в финале... Я рычу, и песня силы доносится до всех уголков леса, заставляя его обитателей цепенеть от страха, признавая моё превосходство...
Потом я легла и принялась ощипывать утку. Я выдергивала перья зубами – аккуратно, не повреждая кожу...
Но ведь это было во сне? Откуда же здесь, наяву, у меня во рту взялись эти перья? Такого раньше никогда не было!
- Ртаки?
Ухо тигрицы мгновенно поворачивается в мою сторону, она щурит глаза, и вибриссы расходятся в стороны, словно Ртаки мне улыбается.
Дверь распахивается и в комнату входит отец с пожеланием доброго утра. Удивительно, откуда он всегда знает, что я уже проснулась?
- Как спалось, маленькая?
- Хорошо, папа! – я хочу спросить его о ночном разговоре с тётей Диной, но отчего-то не могу решиться.
- А это ещё что такое? – он поднимает брови, глядя на перья, разбросанные по моей подушке.
Ртаки, всё так же «улыбаясь», подходит к приоткрытому окну и останавливается, пристально глядя мне в глаза.
- Э-э-э... это Ртаки, - говорю я, не в силах отвести взгляд от чёрных полосок тигриных зрачков. Яркий свет из окна сделал их тонкими и острыми, как лезвия кинжалов.
- То есть? – отец непонимающе хмурится.
- Окно... В окно влетела птица... – отвечаю я, а сама всё смотрю на тигрицу, и на миг мне кажется, она согласно кивает. - Ртаки её поймала... и съела. Вот. Только перья остались, - я делаю глубокий вдох и добавляю: - все кошки так делают.
Отец молчит, а взгляд его становится таким странным, словно из него исчезли все мысли и передо мной – пустая оболочка, а сам отец ушёл куда-то далеко-далеко. Ртаки вдруг быстро подходит к кровати, и я вижу у неё на подбородке пёстрое пёрышко. Как же это я не заметила его раньше?
- Вот, смотри, у Ртаки на морде перо осталось!
Но вместо того, чтобы взглянуть на тигрицу, отец опускает глаза и поворачивается ко мне спиной.
- Я сейчас вернусь, детка! – говорит он и быстро выходит из комнаты.
Я в растерянности смотрю ему вслед. Он догадался, что я вру, конечно, догадался! Но как я могла рассказать ему правду? «Папа, эти перья я принесла из сна, когда была там тигрицей и загрызла утку...» Бред! Что он обо мне подумает?! Известно, что! А тётя Дина скажет: «Да, тяжёлая травма головы не прошла для неё даром».
Мне вдруг становится страшно.

- ...Что ты так распсиховался? Наверняка этому есть какое-нибудь рациональное объяснение! – слышу я раздраженный женский голос.
Я сижу в саду, неподвижная, как манекен. Обычное моё состояние. Впрочем, нет, не совсем обычное. С некоторых пор мой слух стал настолько чутким, что я отлично слышу папу и тётю Дину, хотя они находятся в дальней части дома, за закрытыми дверьми. Ртаки лежит рядом, временами постукивая кончиком хвоста по полу. Я сижу в беседке, а моя инвалидная коляска стоит на дорожке. Хорошая коляска, управляется дыханием. Я дую в трубочку – и коляска едет, здорово!
Но я попросила отца посадить меня на скамью в беседку, поближе к сочной зелени хмеля. Его стебли плотно обвили шпалеры, и молодые побеги заглядывают внутрь беседки, заигрывая со всеми, кто присел на скамейку.
Теперь до коляски мне никак не добраться самостоятельно, и папа уверен, что я не подъеду к его комнате и не услышу, о чём говорят они с тётей Диной. Он не знает, что мне не надо никуда подъезжать. Я всё слышу и так.
- Возможно, их просто принесло ветром, - продолжает тётя Дина.
- Нет, окно не так расположено, и створка была приоткрыта в противоположную от кровати сторону! – говорит отец.
- Послушай, - голос тёти Дины становится почти спокойным, - подумай сам, в чём ты пытаешься меня убедить? Что перья действительно принесла тигрица? О, дорогой, ради Бога! Опомнись. Твоя дочь больна. У неё очень серьёзные проблемы с психикой. А ты, вместо того чтобы предоставить ей соответствующее лечение, вот уже целый год поощряешь постоянное расстройство её восприятия, делая вид, что Ртаки действительно сущест...
Её голос вдруг делается гулким, словно она говорит в железное ведро. Я чувствую, как мою голову стягивает тугой обруч, и слова тёти Дины начинают двоиться и троиться, смешиваясь с собственным эхом.
- Что она говорит, Ртаки? Что она говорит? - шепчу я тигрице, пытаясь превозмочь нарастающую головную боль и собрать воедино то, что слышу. Но слова разбегаются, и я успеваю поймать только обрывки.
- ...ей так легче... она лучше выглядит... единственная радость...
- ...станет неадекватной под воздействием бреда... ...тигрица должна навсегда исчезнуть...
«Навсегда исчезнуть», «навсегда исчезнуть»! «Тигрица должна навсегда исчезнуть» - слова бесконечно повторяются в голове, словно там пустая пещера и они перекрёстным эхом мечутся от стены к стене в поисках выхода. Я сжимаю веки, плотно, как только могу, пытаюсь остановить боль, но она бьётся в висках, заставляя стены «пещеры» пульсировать. Сильнее, ещё сильнее, и... взрыв! Сознание внезапно озаряет яркая вспышка ужасающего понимания. Я широко распахиваю веки.
- Они хотят убить тебя, Ртаки!
Тигрица поднимает голову и смотрит на меня чуть раскосыми жёлто-зелёными глазами. Тонкий луч солнца пробивается сквозь переплетение листьев и золотит короткие волоски на покатых верхушках её ушей. Она знает, о чём я говорю, но в её глазах нет страха, а только спокойное осознание факта.
- Вставай, Ртаки! Тебе нужно уходить. – Я с трудом проглатываю распирающий горло комок. В груди разливается холод и сердце бьётся всё быстрее, пытаясь согреться. – Нам придётся расстаться. Иначе они тебя уничтожат!
Ртаки встаёт и подходит ко мне. Поставив передние лапы на скамейку, она вытягивает шею и нежно проводит по моей щеке тёплым розовым языком.
- Прощай, Ртаки, – губы мои дрожат, едва выговаривая слова.
Я целую тигрицу в нос. Ртаки щурится, щекоча упругими вибриссами бровей моё лицо. Я слышу, как в доме открывается дверь. Тигрица тоже слышит. Она отходит от меня и останавливается в дверном проёме беседки.
Плитки дорожки шуршат под ногами. Сначала тихо, потом всё громче и громче. И вот уже шаги гремят оглушительно, словно выстрелы.
- Боже мой, Ртаки, беги! Беги!! - Слёзы заливают глаза, мир расплывается, и тигрица превращается в размытую непонятного цвета тень. – Скорей же!
Я закрываю глаза и вижу, как бегу вместе с ней к забору. Ты перепрыгнешь его! Ты можешь! Я знаю, какая ты сильная, и как ты умеешь прыгать. Я помню! Я всё помню! Каждое движение каждой мышцы... Вот уже зелёные доски проглядывают сквозь кусты боярышника. Больше скорости! Раз! два! три!! Пошла!!
Толчок! Земля резко уходит вниз, тугая, до предела сжатая пружина распрямляется, и тело летит вперёд! Наше с тобой тело...

Одетые в тёмное силуэты коротко обнимают отца, немногословно прощаются и исчезают в чревах машин. Вскоре все они разъезжаются, и отец остаётся один.
Вчера мне снилось, как он гуляет со мной в саду. Он катил инвалидную коляску по дорожке, и по моим застывшим коленям скользили быстрые тени, снова и снова напоминая о движении – таком естественном и в то же время таком для меня недоступном.
Я проснулась с влажными глазами и сухостью во рту. Поднялась, направилась к реке и долго пила прохладную воду, перемешанную с лунными бликами. В их тихом плеске мне чудились шаги отца, и в шёпоте ветра высоко над головой я слышала его голос.
Ты звал меня, папа, и я пришла.
Густые ветви бузины качаются перед глазами, то и дело скрывая фигуру отца. Он стоит так долго и неподвижно, что кажется ещё одним деревом на краю дороги. Сейчас, папа, сейчас... Дай мне ещё чуть-чуть времени.
Из дома выходит тётя Дина и медленно приближается к отцу. Я замираю, досадуя на себя за то, что упустила момент. Тётя Дина подходит к отцу сзади и обнимает его за плечи.
- Уже поздно, - тихо говорит она ему на ухо. – Пойдём, я приготовила тебе горячий чай со смородиной и мятой. Он поможет уснуть.
- Ты иди, Дина, - отвечает отец, - я потом. Хочу побыть тут ещё немного. – Он внезапно поворачивается в мою сторону и пристально смотрит на кусты бузины.
- Я постою с тобой, – тётя Дина разнимает руки и становится сбоку от отца.
Его поза сразу делается напряжённой и через пару минут он говорит:
- Ладно, пойдём в дом.
Они поворачиваются ко мне спиной, и тётя Дина с преувеличенной осторожностью берёт отца под руку и так заботливо ведёт его к дому, будто он – тяжело больной. Спустя некоторое время я слышу, как они медленно идут по длинному пандусу, ведущему к входной двери.
Сквозь тонкие занавески видно, как в комнате движутся две тени. Я наблюдаю за ними в ожидании, когда погаснет свет. Наконец, дом погружается в темноту, и я выхожу из своего укрытия.
В саду тихо и до сих пор ещё витает лёгкий запах еды, напитков и людей, приходивших сегодня к отцу. Я медленно иду вдоль восточной стены нашего дома, направляясь к окну своей комнаты. Отчего-то я уверена, что отец оставил его открытым. Так и есть! Я легко вспрыгиваю на подоконник и замираю, глядя на своё инвалидное кресло. На чёрном кожаном сидении лежит мягкая игрушка – рыжий тигрёнок с изумрудными бусинами пластмассовых глаз.
Эта игрушка – подарок мамы. Мне тогда было лет шесть, и я помню, как бежала ей навстречу, а она держала в руках этого тигрёнка.
Мама вручила мне игрушку и сказала, что это уссурийский тигр.
Потом, укладывая меня спать, она рассказала, как выступала на большом собрании людей, которые заботятся о дикой природе, и объясняла им, что нужно делать, чтобы сохранить уссурийских тигров – замечательных, сильных и красивых животных...
Тигрёнок сразу стал моей любимой игрушкой и, засыпая, я всегда прижимала его к себе. Потом я выросла, и тигрёнок переселился на полку возле моей кровати...
Это отец снял игрушку с полки и посадил на инвалидное кресло. Он ждёт меня.
Я спрыгиваю с подоконника, беззвучно пересекаю комнату, выхожу в холл и направляюсь к короткому коридору, ведущему в спальню отца. В холле висит зеркало, закрытое тёмной тканью. Когда я прохожу мимо, ткань неожиданно падает на пол, и впервые за долгое время я с удовольствием поворачиваюсь к зеркалу. Мне нравится моё отражение.
Дверь в спальню приоткрыта. Я проскальзываю внутрь и останавливаюсь напротив отца. Лёгкий ветерок колышет занавески, и по лицу отца бегут едва заметные в слабом свете звёзд тени.
Он открывает глаза и резко садится на постели. Даже в темноте видно, как побелело его лицо, а губы кажутся фиолетовыми. Здравствуй, папа.
Мы оба застываем в полной неподвижности и не отрываясь смотрим друг другу в глаза. Время останавливается, и всё вокруг исчезает, растворяясь во мраке. Остаются только наши слившиеся воедино взгляды. Постепенно его лицо расслабляется, и к нему медленно возвращаются краски. Всё хорошо, папа. Ты знал, что я приду, правда?
Отец тихо встаёт с постели, подходит и опускается рядом со мной на колени. Он обнимает меня и прижимается лбом к моей шее. Да, родная, всё хорошо. Мы снова вместе. Я чувствую, как его дыхание входит в унисон с моим, а кровь начинает пульсировать в такт ударам моего сердца. Добро пожаловать в мой мир, папа...
Тишину внезапно разрывает истошный женский визг. Время вновь трогается с места, и визг тут же заглушается тигриным гортанным стоном. Протяжное «уу-уу-уунг» уносится далеко за пределы сада.

©Ольга Моисеева
 
Кленовый лист

Осенью так просто сойти с ума. Пронзительно-синее, непривычно безоблачное московское небо колет глаза. В ярко-расписных парках и аллеях ветер щедро посыпает гуляющих листьями.
Ах, не отмахивайтесь, если к вам в руки приземлится трепетно-ржавый листок. Это подарок осени. На счастье.

Она не верила в приметы. Но это было так давно. Когда-то в прошлой жизни. До той памятной осени. До Него.
Парк, скамейка, золото умирающего солнца, горьковато-щемящий ветер. Раскрытый томик Цвейга, принявший в свои объятия кленовую «ладошку». И его фотоаппарат, поймавший волшебный миг.
- Это осень вам шлет привет, - сказал он, демонстрируя ей фото. – Загадайте желание, и оно непременно сбудется.
Что она загадала тогда? Новые сапоги? Прибавку к зарплате? Чашку кофе? Что-то до глупости мелкое и несуразное. Ведь тогда она еще не верила в приметы.
- Только не выбрасывайте листок, это будет ваш талисман, - и он набросал на багряных жилках имя и номер телефона.
Шесть цифр, которые она выучит наизусть. Но это потом. А тогда у них просто не нашлось свободной бумаги. Или это и впрямь был осенний подарок?
Она не звонила ему две недели – закружили дела, и незнакомец с фотоаппаратом совершенно вылетел из головы. К тому же, она никогда не верила во все эти киношно-случайные встречи. Было в них что-то пошловатое, натянутое что ли.
Вероятнее всего, она бы и не вспомнила ни о чем, если бы не кленовый лист. Он выпал ей прямо на колени из незабвенного Цвейга.
«…В иные часы своей жизни женщина, находясь во власти таинственных сил, теряет свободу воли и благоразумие…». Она рассмеялась. И позвонила.

А потом был сумасшедший октябрь. Долгие разговоры по телефону, свидания в парках и маленьких кафе. Ночи и дни, полные обжигающей страсти.
Он был нежен и чуть-чуть печален. Как осень.

А потом он уехал. Родной ИТАР-ТАСС звал на подвиги. Ей осталась коробка фотоснимков и букет осенних листьев.

Он звонил каждый день. И раз в неделю присылал письмо. Самое настоящее, в бумажном конверте с иностранными марками. В нем не было слов или открыток с видами. Только листья. Буковые, пальмовые, апельсиновые. Зеленые, желтые, пятнистые.
Это был их особый язык. Их пароль. Хрупкий символ их любви.

Когда выпал первый снег, она поняла, что беременна.
Звонки прекратились и почтовый ящик опустел. Послушный автомат в телефонной трубке печально сообщал, что абонент временно недоступен.

Холодный ветер гулял в парке, обмораживая душу. В тот декабрь она никак не могла согреться.
Больничный кафель жег ступни сквозь хлипкие тапочки. Остывший кофе застревал в горле. Льдинки плавали в глазах усталой медсестры:
- Он был совсем крошечным, не больше кленового листочка…

Вернувшись домой, она сожгла его письма и фото.
Комнату заполнил горький дым прошлого. Он щипал глаза, но, как ни странно, согревал.
В тот день она впервые заснула без снов.

Новогодняя суета закружила весь город. Москва скользила среди бесконечных пробок и очередей. Равнодушные гирлянды неона оплели голые плечи деревьев. Парки и аллеи притворялись нарядными.

Она редко смотрела телевизор, а в тот вечер отчего-то включила. Наверное для того, чтобы не чувствовать себя так одиноко.
- … конфликт в южном регионе… столкновение с местными жителями… - слова отражались от холодильника и застревали между ножом и разделочной доской. Их любимый салат назывался «Осенний». То ли из-за яркого разноцветья овощей, то ли из-за листьев эстрагона.

- …трагически погибли наши коллеги… выполняя задание… до конца ведя репортаж…
И его улыбка во весь экран, перечеркнутая траурной лентой.
Мир перевернулся и закапал масляными слезами из разбитой чашки.

Его больше нет.
Серый ящик, накрытый триколором, пустые слова, снег.

А ровно через девять дней – письмо. Последнее, которое он не успел отправить. Записка чужим, ломаным почерком: «…нашли в личных вещах… примите соболезнования…», горсть сморщенной рябины и ее фото. То самое, осеннее. Золото умирающего солнца в ее волосах и ладошка клена, застывшая над раскрытой книгой.
Мгновение, которое будет длиться вечно. Мечта Фауста, расплата за которую – смерть.

Она не верит в приметы. Но почему-то каждую осень сходит с ума. Она бредет по парку и с надеждой щурится в московскую синь.
Ведь если в ладони приземлится кленовый лист – не стоит отмахиваться. Это к счастью.

А ветер все кружит и кружит золотые смерчи. Так обманчиво-близко, что кажется, только руку протяни. Но нет, бросает под ноги и несет прочь. Мимо. Мимо.

(с) Станислава
 
Графоманы ...

Новый день разгорался непредсказуемо и пестро. Тонул в бесчинстве красок, вспыхивал оттенками и полутонами, заворачивался в зыбкий шлейф сменяющих друг друга картин.
Нет, не так. Новый день начинался предсказуемо и пошло. Кларк стоял у распахнутого окна и скучающим взглядом перелистывал приевшиеся до зевоты аляповатые детали пейзажа. Каменистый пляж, у самой воды обрывающийся узкой полоской горячего серебряного песка, небо, лоснящееся золотом, забрызганное прозрачно-бирюзовыми каплями солнца. Но это кто-то выдумал. Дикое и безвкусное сочетание цветов.
Кто-то встал раньше всех и выдумал: солнце и небо с малахитовыми прожилками облаков, и грубые камни на берегу, изъеденные ветром и разграфленные тонкими штрихами соляного инея. «Как тетрадки в клеточку,» - лениво удивился Кларк. Три бочкообразные пальмы у самой стены их с Луром дома. «Боже мой, пальмы! Еще вчера здесь были березы.»
- Уныло, да? - спросил тихо подошедший Лур.
- Ага, - Кларк со вздохом отвернулся.
От Лура его тошнило по утрам сильнее, чем от панорамы за окном.
- Вообще-то, мне больше нравится наоборот: солнце желтое, а небо синее, но я не смогу сейчас исправить, слишком сильный след. Разве что, берег...
По серому пляжу разползлись фиолетовые, голубые, красные пятна цветов. Зарябило в глазах, словно на голые камни кто-то выдавил из тюбика радугу.
- Да, так лучше, - согласился Кларк. - Свари-ка мне кофе.
Лур многое умел: одним ловким мазком оживить скучный пейзаж, приготовить завтрак, мягким уютом наполнить дом, сложить песню или рассказать историю. Умел улыбнуться, когда Кларк пытался шутить. Угадывать желания и исполнять их с расторопностью сказочного джина.
Но при всех достоинствах у Лура был один — главный — недостаток: от него невозможно было избавиться. Что только не делал Кларк: гнал его, оскорблял, вышвыривал, как щенка, на улицу, запирал от него дверь. Просил оставить в покое, и по-хорошему просил и по-плохому. Бесполезно. Лур умел проходить сквозь закрытые двери. Ничего не требовал, но всегда находился рядом. И Кларк смирился, хотя и не понимал причины его настойчивости. Связывало ли их что-то из прошлого? Может быть... Ведь и они когда-то плыли в потоке времени, влюблялись, ошибались, учились. До тех пор, пока не застряли — в наказание или в награду? - в таком месте, откуда не выбраться, да и надо ли?
Кларк считал, что не надо, не оттого, что Безвременье ему нравилось, а потому, что не видел смысла менять одну иллюзию на другую.
Пальмы или березы... не появится ли завтра на их месте маяк? Качели? Вышка для прыжков с парашютом? Возникает ощущение, будто вокруг тебя что-то происходит, хотя на самом деле не происходит ничего. Реальность аморфно-статична, в ней нет событий, а есть лишь вероятностные всплески. Разум тасует миражи, точно гигантскую карточную колоду. От этого в мире не становится больше настоящих вещей, но создается видимость движения.
Кларка подобный расклад устраивал, Лура — нет. Чудак, мечтатель. Ничтожный графоман. Большую часть дня — хотя день, конечно, такая же условность, как и все прочее — он сидел за письменным столом и кропал свою бесконечную рукопись. Вычеркивал, правил, вымарывал целые абзацы и главы, изводил кучу бумаги... потом носил в редакцию и каждый раз возвращался ни с чем.
Кларк знал, что Лур пишет о нем, но только посмеивался над жалкими мечтами горе-сочинителя. Издевался над его упрямством, над отчаянной неспособностью понять и принять очевидное. Никогда он, Кларк, не согласится стать героем чужого романа. Уж если жить, то своей жизнью, а не кем-то навязанной.
Он улыбнулся бирюзовому солнцу и закрыл глаза. Исчезли ярко-вычурные краски, сразу сделалось тепло и приятно. Безвременье пахло морской солью, йодом, кофе и свежеподжаренным хлебом. И еще чем-то неуловимым, причудливым, как слово давно забытого языка.
За завтраком Лур был задумчив и сосредоточен. Разливал кофе по чашкам, подавал на стол гренки, йогурт, фрукты... но сам почти ничего не ел. Два раза уронил кухонный нож на пол.
- Пойдешь в редакцию? - насмешливо поинтересовался Кларк.
- Да, я вчера закончил переделывать, - сдержанно ответил Лур. - Попробую. Вдруг на этот раз получилось хорошо?
- Ну-ну, - усмехнулся Кларк. Он с удовольствием запустил бы в друга чем-нибудь тяжелым, но не хотелось омрачать завтрак банальной истерикой.
- Мне Главный Редактор намекнул, что если я немного поправлю эпилог... и еще завязку... так, чтобы сразу ввести читателя в курс дела... потому что в тексте не хватает динамики, - Лур лихорадочно шарил глазами по столу. - Я, пожалуй, не голоден. Ты ешь, я скоро вернусь.
Кларк презирал графоманов. Даже больше, чем самозванных художников, своими блудливыми мыслями рисующих то изумрудные звезды на розовом небе, то ледяные дворцы посреди городской площади, то разлапистые сосны с золотыми яблоками, то ржавые танки на морском берегу. От живописцев хоть какой-то прок: они делают мир интереснее и ярче. Во что превратилась бы действительность, если бы ее постоянно не расцвечивали люди? Иногда Кларку становилось любопытно, но выяснить не было никакой возможности.
Повсюду, точно мягкие плюшевые бабочки, порхали мыслеформы, садились на деревья, на крыши домов, на фонарные столбы, окутывая их и преображая. Лур шел вдоль моря, прижимая к груди драгоценную рукопись и увязая по щиколотку в серебряном песке. Солнце плавилось голубой свечой, его шустрые блики вплетались в зеленые волны, как пряди дождя в листопад. Море было похоже на время, такое же своенравное и живое. Внушающее благоговейный страх, но не тем, что таило в себе опасность, а своей отдельностью и непокорностью человеческому воображению. Оно — единственное - не менялось от прикосновения взглядов, его невозможно было выдумать, переделать или подчинить.
Иногда запертые в Безвременьи люди говорили: «А что если это море придумало нас?» Могло ли оно быть богом, не тем, которого изображают на иконах и которому бьют поклоны в церквях, а неразумным богом, богом-стихией? Морю не нужно наше поклонение, оно не судит наши поступки, но Лур все равно молился ему.
«Пожалуйста, сделай так, чтобы рукопись взяли, - шептал он, бредя по сверкающей отмели, у пенистой кромки воды. - И чтобы Кларк согласился. О, море, я хочу любить! По-настоящему, чтобы сердце болело. Пожалуйста...»
Здание редакции Лур узнал сразу. Оно — хоть и отращивало каждый раз новые щупальца улиц, окружало себя то веселенькими треугольными домами, похожими на яркие пакетики из-под молока, то длинными гусеницами бараков; рядилось то в металл, то в пластик, то в цветные витражи — все равно оставалось самым огромным и внушительным.
Но, сколь изменчивым оно было снаружи, столь же неизменным внутри. Теплый, сонно жужжащий полумрак, зеленые ковры с жестким ворсом на лестницах и зеленые гобелены на стенах. Входящий словно нырнял в мутное озеро с цветущей водой.
В приемной перед кабинетом Главного Редактора никого не было, но Лур покорно вытянул из прорези в стене номерок — 121, значит, перед ним 120 человек. Опустился на стул и взял с низенького столика вдоль и поперек зачитанный журнал. Ожидание в Безвременьи могло длиться сколь угодно долго, иногда оно заканчивалось сразу, а бывало, что растягивалось на целую вечность. Все зависело от Главного Редактора, он один знал, кто и сколько должен ждать. Он знал каждого посетителя по имени, все его страхи, надежды, маленькие постыдные комплексы и ревниво взлелеянные мечты. Не смеялся над ними, как Кларк, а просто — знал.
- Лур Олемрик, - позвал из-за слегка приоткрывшейся двери бесстрастный голос, и Лур вскочил. Кинулся в кабинет и чуть не столкнулся с зеленоглазым Помощником, который тут же вежливо посторонился, пропуская его вперед.
Сам Главный Редактор восседал за столом, гнущимся от наваленных в беспорядке бумаг, и Лур понял, что 120 авторов уже побывали тут до него.
- Итак, господин Олемрик?
- Вот, я все переписал, - запинаясь проговорил Лур и подал Редактору рукопись.
Но тот не стал читать. Ему достаточно было заглянуть Луру в глаза, испуганные, но честные, как серо-голубая речная муть, наивно подсвеченная зелеными паутинками солнца.
- Ничего вы не переписали, Олемрик. Те же самые ошибки. Я предупреждал вас, что ничего больше не буду объяснять? - и легким взмахом руки Главный Редактор отправил рукопись Лура в мусорную корзину. - Все, идите.
- Всего хорошего, - улыбнулся Помощник.
Они оба смотрели Луру вслед, а потом вместе прислушивались к затихающим шагам в коридоре.
- Бездари, - сказал Главный Редактор. - Графоманы. Ни в ком ни капли таланта. Закидали меня макулатурой, и из этой дряни я обязан что-то выбирать. Лучшее из худшего, - он медленно сгребал измаранные неровными почерками листы в большую кучу. - Вот, не угодно ли, некий Йорк. Какой подарок себе запланировал на тридцатилетие. От него уйдет жена, смертельно заболеет ребенок, мать разобьет паралич. Потом его уволят с работы — и все в один год. Как он собирается это пережить? Наложит на себя руки и снова попадет к нам. Но я его повесть утвердил, сам сочинил, сам пусть и расхлебывает.
- Но Олемрик неплохо пишет, - возразил Помощник. - За что ты его так?
- Олемрик — такой же графоман, как и остальные. Сотый раз приносит одну и ту же рукопись. И что он вцепился в этого Кларка? Не понимает простой вещи: нельзя заставить человека жить. - Главный Редактор зачерпнул со стола полную горсть исписанных листков, подошел к окну и выпустил их, точно стаю голубей, в яркую пустоту. С неба бледно-сиреневыми хлопьями падал кем-то придуманный снег.- Графоманы. Ни одной цельной мысли или приличного сюжета, сплошная грязь, кровь и сопли.
Внизу, на ступенях соседнего здания сидел Лур и плакал. Он чувствовал себя ненастоящим, и боль его была ненастоящая. Пепельно-серое солнце ласково серебрило его поникшие крылья, дробилось на тусклые жемчужины и рассыпалось по мокрому асфальту.
Но крылья Лура были невидимы для всех, кроме Главного Редактора, даже сам Лур о них не догадывался. А если бы догадался — смог бы летать, не зря ведь человек рождается крылатым.
Главный Редактор вздохнул, провожая взглядом танцующие на ветру рукописи.
- Почему никто из них не понимает, чего я хочу?
- А чего ты от них хочешь? - спросил Помощник.
Над городом тихо скользили и оседали в акварельную слякоть наши бездарно написанные судьбы.


© Copyright: Джон Маверик, 2009
 
Останнє редагування:
Ночь непрощения ...

Весь день накануне температура держалась около нуля. Ни тепло, ни холодно, а мерзко и липко. Гриппозное мутно-лиловое небо ежилось в ознобе и отхаркивало на опавшую листву игольчатую мокроту. Белое на золотом — красиво. Но Эгон знал, что ночью, ближе к утру, выпадет настоящий снег — глубокий, хрусткий, как свеженакрахмаленная простыня — и заботливо укроет город вместе со всеми его обидами и грехами.
Потому что эта ночь — особая, и просыпаться после нее надо если не обновленным, то хотя бы чуть-чуть другим.
Он потоптался у калитки, пытаясь просунуть руку в узкую щель почтового ящика. Ключик недели две как потерялся, но Эгон все никак не мог заказать новый. «Завтракайте вместе с Мартиной Штратен», - интимно шепнул ему в ухо мужской голос и смущенно прокашлялся. «Сам завтракай, недоумок, - буркнул Эгон, - в шесть часов вечера», - и переключился на «Гельзенкирхен Лайв». Его тут же окутало, закружило, поволокло, точно конфетный фантик по тротуару, переливчатое облако восточной музыки. Цимбалы, флейты и еще какой-то инструмент с грустно-пронзительным звучанием. Привычка слушать радио в наушниках осталась у Эгона с юности, но если раньше он выискивал в эфире молодежные программы, то теперь ловил все подряд — болтовня незримых модераторов и диджеев заглушала его собственные невеселые мысли и творила сладкую иллюзию дружеской беседы. Они казались удобными собеседниками, эти радиоголоса — забавляли и развлекали всякими прибаутками, но не лезли в душу, не задавали мучительных вопросов, не стыдили, когда что-то выходило вкривь и вкось. А главное — их можно было в любой момент включить или выключить.
Музыка резко оборвалась, и женщина-диктор — своя, гельзенкирхенская, он помнил ее по имени Марта Беккер - бодро произнесла: «А теперь по просьбе Морица Кухенберга мы передаем песню для его бывшей жены Ханны Кухенберг. "Дорогая, я приду к тебе на чашечку кофе. Готовься"». Последнее слово поневоле прозвучало угрозой, но экс-супруга, наверняка, не испугалась. Ночь непрощения — это не ночь страха.
Эгон ухмыльнулся. Он знал чету Кухенберг, что не удивительно — в маленьком городке многие знают друг друга. Мориц и Ханна жили как кошка с собакой и расстались очень плохо. Когда, как не сегодня ночью, им встретиться за чашкой кофе?
Эгон сбросил куртку в прихожей и прошел в мастерскую. Он тоже собирался в гости, но сначала надо было выбрать подарок. Вернее, решить, какой из двух — тщательно и любовно выточенных, отполированных до лоска. Две собаки — одна еловая, светлая, сидит на задних лапах, сложив передние, как ладони во время молитвы. Этакий четвероногий ангел, только без крыльев. Другая - из мореного дуба - лежит, свернувшись кольцом и опустив морду на распушенный хвост. Эгон закончил выпиливать их на прошлой неделе и понемногу готовил для подарка — каждый вечер, когда на смутном изломе дня и ночи небо над Вельзенкирхеном белело, просвечивая первыми звездами, он ставил фигурки на подоконник и, пока те наливались призрачным сиянием, садился рядом и вспоминал. Это стало чем-то вроде ритуала — напитать подарок тем, что не можешь обобщить в словах. Жизнь — длинная, со множеством потайных чуланов и закоулков, и каждый не опишешь, не объяснишь. И вот, когда до ночи непрощения оставалась пара часов, Эгон почувствовал, что фигурки готовы и готов он сам.
Скульптуры ждали его, как дети. Обнаженные дриады с фонариками в руках, высокие, в полчеловеческого роста кенгуру, садовые гномы всех мастей, жирафы с тонкими пятнистыми шеями. Пастушок, играющий на дудочке... Пока один. Если получится продать, Эгон наделает таких еще. Почти все фигуры выструганы из мягкого дерева - липы или ольхи — из цельного куска, иногда со светлыми или темными вставками. Для отделки он брал сосну, яркую и солнечную, кружевной клен, маслянисто-коричневый дуб, золотисто-лимонный барбарис, розовый ясень, красноватые акацию или карельскую березу, темно-красную вишню или волнистую, с легким фиолетовым оттенком сирень.
Слушая вполуха нестройный речитатив - песню для Ханны Кухенберг — Эгон двинулся по мастерской, здороваясь с каждым своим питомцем. Он чувствовал себя хирургом, который осматривает больных, нуждающихся в нем, доверенных его скальпелю. Некоторые были уже здоровы, то есть совершенны.
Эгон обошел круг и остановился перед двумя собаками. Музыкальная передача кончилась, началось традиционное интервью. Известная молодая журналистка из Дюссельдорфа беседовала с пожилым учителем гельзенкирхенской начальной школы. Вопросы были глупыми, а ответы — сдержанными. Скучно, но все-таки лучше прошлогодней проповеди с ее набившим оскомину «возлюбите врагов».
- Скажите, герр Фредерик, - суетилась молодая женщина, и ее бестолковое нетерпение то и дело прорывалось в голосе визгливыми, прыгающими нотками, - почему такой обычай? Все мировые религии предписывают людям прощать друг друга — христианство, иудаизм, вот, у евреев даже есть такой день Йом Кипур, когда все извиняются друг перед другом за причиненные обиды. А у вас, в Гельзенкирхене — ночь непрощения. Почему так?
- Не каждый готов признать свою вину, - спокойно ответил Фредерик, а Эгон, одобрительно хмыкнув, погладил лежащую собаку. Он мог бы поклясться, что та шевельнулась в ответ, настолько живой, плотной и осязаемой казалась льющаяся по его пальцам - прямо в древесные капилляры - ненависть. - И не все можно простить. Наверное, и не все нужно...
- Что нельзя простить? - спросила журналистка, и Эгон, улыбаясь, представил себе тонкую улыбку старика-учителя.
- Разное бывает. Иногда мелочь, глупость какая-нибудь, что уж больно глубоко врезалась, иногда сломанная жизнь. У кого как. И это непрощенное камнем лежит на сердце и мучит человека. Вот, как совесть, мучит, только совесть — это когда ты сам собой не прощен. А если другой — тогда обида. О ней хочется сказать, но всякие условности не дают: стыд, страх, приличия... Ночь непрощения — это праздник истины. Ночь, когда можно откинуть условности.
«Легко сказать - откинуть, - подумал Эгон, - когда ты их с первым глотком воздуха впитал. Я к этому много лет шел, к сегодняшней ночи». Положив черную собаку на верстак, он принялся заворачивать ее в хрустящую желтую бумагу. Собачий ангел грустно наблюдал за ним. «Ничего, друг, ты мне тоже пригодишься», - подмигнул ему Эгон.
- А подарки? - наседала дотошная радиодива. - У вас принято дарить друг другу, вернее, враг врагу, - Эгону показалось, что она усмехнулась своей шутке, - маленькие предметы... Довольно необычная традиция.
- Через действие слова обретают плоть. Лучше подарить, чем, например, ударить.
- Наверное, такие дары приносят несчастье? Как... - журналистка запнулась, подбирая слово. По интонации чувствовалось, что она озадачена, - … амулеты, только наоборот.
- Несчастье? - переспросил старик, озадаченный ничуть не меньше, но отнюдь не странной метафорой. - Кому? Нет, что вы! Вовсе нет.
Они явно не понимали друг друга.
Эгон со вздохом выключил радио и снял наушники. Тут же в стиснутых пустотой висках разлилось онемение и неприятный зуд — словно голову со всех сторон обложили ватой. Тишину он не любил — разве что лесную, переливчатую, напитанную трелями птиц, всплесками и шорохами. Но в безмолвии постигался смысл, и фрагменты мозаики складывались в картины. Эгону нужно было собраться с мыслями.
Запеленав деревянную фигурку, как младенца, и прикрывая ее полой куртки от холодного ветра, он вышел на улицу. Городок выглядел безлюдным, и в то же время как-то неуловимо копошился за сдвинутыми занавесками, сетчатыми заборами и закрытыми ставнями. Проплывали свечные огоньки в чердачных окнах. Скользили по стенам обращенных к дороге домов чьи-то тени, взгляды и голоса. Путь предстоял неблизкий — за два квартала, потом через мост за городской автобан и дальше по склону холма в нижний город, туда, где жили люди побогаче Эгона. Пока он шел, совсем стемнело. Нижний город был освещен лучше верхнего и сверкал празднично и ярко, точно рыночная площадь перед рождеством. Горели желтые фонари. Во многих садах поблескивали дымчато-лунные «светлячки» на солнечных батареях. В полуголых ветвях яблонь и густых кронах вечнозеленых кипарисов мерцали - похожие на вплетенные в девичьи косы ленты - гирлянды разноцветных лампочек. Холодало, и по краю тротуара начал намерзать тонкий сахарный ледок.
Эгон остановился перед ажурными металлическими воротами, за которыми возвышалась — ему хотелось сказать «вилла» - но на самом деле это был просто большой добротный дом. Именно такой, в котором пристало жить уважаемому человеку, политику, без пяти минут мэру Гельзенкирхена.
«Ну, насчет мэра — это ты загнул, - шевельнулась под полой куртки деревянная собака, уперлась ему в бок жесткой мордой так, что стало больно. - Преувеличиваешь. Выдаешь нежелаемое за действительное».
«Нет, не преувеличиваю, - возразил Эгон, радуясь, что подарок обрел дар речи. - Йохан сможет. Ему везет, потому что все его любят».
Брат сам вышел ему навстречу в шелковом тренировочном костюме и тапочках на босу ногу. Поеживался и потирал руки, все такой же грузный, слегка мятый, будто спросонья или с похмелья, по-медвежьи сильный и неуклюжий. Он казался вдвое массивнее худого, суховатого Эгона, хоть тот и был выше почти на полголовы. И — удивительное дело — эта неуклюжесть и уютная, как бы домашняя помятость сразу, исподволь и ненавязчиво, располагали к себе.
- Ну, брат, заходи. Рад, очень рад... А мои все разбрелись — жена к соседке, дочка к подружке побежала. Сам знаешь, что за вечер сегодня. Эх, посвежело... Да ты проходи, замерз небось? Весь дрожишь.
Эгон криво улыбнулся.
- Да, промозгло.
Они прошли через темную прихожую в уютно освещенный зал. В декоративном камине трепетал иллюзорный огонь — красно-оранжевый лоскуток, бьющийся в потоке воздуха. Эгону было неловко за влажные следы на полу, но разуваться он не стал, да и Йохана, судя по всему, мало беспокоил слегка подмоченный ламинат.
- Ну, брат, давай по маленькой? Мне много нельзя — давление, но чуть-чуть для здоровья полезно.
- Не надо, я не хочу, - замотал головой Эгон, но Йохан уже разливал по стопкам ароматный яблочный шнапс.
- Так что, за встречу? Редко ты заходишь. Совсем меня забыл, брат, нехорошо. Да ты садись, - пригласил Йохан и сам опустился в кресло у стеклянного столика, лицом к поддельному камину. - Дешевка, конечно, но что-то в этом есть. Успокаивает.
- А ты? - Эгон сел, неловко стиснул в ладони холодный стаканчик. - Не забыл? Я, собственно, зачем пришел... Вот, подарок тебе, - он никогда не отличался красноречием, а тут и вовсе словно язык обжег, и теперь тот, больной и вялый, ворочался во рту, и слова получались такие же вялые и больные.
Йохан поставил стопку и посмотрел на него, как в детстве, по-особому, чуть склонив голову набок. Этот прозрачный взгляд, который Эгон много лет назад называл «рентгеновским», как будто говорил: «Ну? Продолжай... Да что ты можешь сказать? Я и так вижу тебя насквозь».
- Вот, - повторил Эгон и, раскутав собаку, протянул ее брату.
- Ну и ну! Да ты настоящий художник, - похвалил Йохан. - Как ты их такие делаешь? Живая, ей богу! Вот-вот проснется и залает. Открой секрет, а?
Он ощупал подарок, скользя подушечками пальцев по гладкому дереву, как слепой или человек, который не верит своим глазам, и снова выжидательно склонил голову. «Ну?»
- Я не могу тебя простить, - начал Эгон и сухим языком облизал пересохшие губы, точно наждаком по ним провел. - Я никогда тебе не прощу («ну, помоги мне, спящая собака!»), что ты был всегда самым лучшим... любимчиком в семье... а я — как бы пасынком, не родным. Нет, погоди, - сказал он быстро, заметив протестующий жест Йохана, - дай договорить. Не перебивай меня, это не принято. Тебя любили и тобой гордились, а я всем мешал. Я был ничем не хуже тебя, но тебя хвалили за успехи в школе, а мне только снисходительно кивали, тебе покупали лучшие вещи, а я донашивал за тобой, меня наказывали за любые провинности, а ты...
- Конечно, не хуже. Разве может один человек быть хуже другого? Но, Эгон, ты заблуждаешься. Я понимаю тебя. Детские обиды, они иногда самые крепкие, но ты неправильно смотришь на вещи. Мама любила нас обоих, а отец... ну, отцы всегда гордятся старшими сыновьями. Наверное, это неправильно, но...
- Помнишь, тебе было семь лет, а мне пять? - спросил Эгон. - Я нарисовал солнышко в твоей школьной тетрадке.
- В учебнике математики. Зеленым фломастером.
- Пусть так. Ну и что? Да сколько он стоил, этот учебник, десять марок? А меня за это солнышко заперли в чулан, на весь день, - Эгон поежился — от воспоминаний детства веяло холодной сыростью, запахом плесени и темным, невыносимым ужасом, как из того чулана. Он отхлебнул шнапс и скорчился в глубине кресла, обхватив себя руками за плечи. - Я несколько часов подряд молотил в стены, кричал, плакал... кажется, даже молился, по-своему, по-детски... а потом просто лежал на земляном полу и представлял себе, что умер.
- Да ты там минут сорок пробыл.
- Нет, целый день. Думаешь, я мог забыть? А когда меня выпустили, все стало каким-то другим. Небо, трава... как будто с них тряпочкой стерли глянец. Знаешь, на что это похоже? Как будто я так и не сумел выйти полностью, и часть меня осталась сидеть в чулане.
Алкоголь не согрел и не опьянил, но приглушил мысли. Эгон затих и присмирел, глядя на иллюзорный огонь. Но лежащая на коленях у Йохана деревянная собака не молчала — продолжала вспоминать.
Материнская нелюбовь подобна проклятью — жестокому, бессмысленному и страшному. Эгон всю жизнь чувствовал себя проклятым. Он так и не научился, как его брат, ловить золотые мгновения — те замаскированные под случайности шансы, которые предлагает человеку судьба. Он всюду приходил слишком поздно, когда его не ждали, и уходил с пустыми руками. Он так и не успел сделать предложение любимой девушке — его опередил Йохан. Пока брат учился в университете на юриста, потом делал карьеру, Эгон брался то за одно, то за другое, искал себя, да все никак не получалось. Менял профессии, переучивался, то кровельщиком был, то садовником. Вот так тянуло его то ввысь, то к земле... Четыре года работал лесником. Именно тогда Эгон заметил, что дерево само ластится к рукам, словно просит освободить, придать форму. Он мог подолгу рассматривать и гладить упавший ствол или почерневший, корявый пень — так долго, что начинал видеть запертую в нем нежно-золотистую душу.
Сперва Эгон увлекся столярным искусством — все, что касалось дерева было для него искусством, не ремеслом. Потом занялся художественной резьбой. Переоборудовал часть доставшегося от родителей дома в мастерскую. Резные фигурки охотно покупали. Много денег это не приносило — о богатстве Эгон не смел и мечтать, ведь есть такие люди, которым суждено всю жизнь оставаться бедными — но на еду и всякие мелочи хватало. Так начался их творческий симбиоз — Эгон освобождал дерево, а дерево освобождало его глубинный, тягучий и горький, как смола, талант.
И Бог бы с ним, с более успешным братом — у каждого своя доля, если уж на то пошло - да засело в груди мелкой щепочкой этакое странное, сосущее чувство, которое Эгон стыдился назвать по имени. Пустыми зимними вечерами память вокруг этой занозы воспалялась, начинала свербить и гноиться, и Эгону делалось не то чтобы больно, но как-то безнадежно-тоскливо.
Вот о чем вспомнила спящая собака. Йохан поблагодарил ее легким кивком, потрепал по жесткой холке и повернулся к Эгону.
- Эх, ты, - вздохнул укоризненно. - Руки у тебя, брат, золотые, а сердце завистливое.
Эгон неловко поднялся.
- Мне пора, пожалуй, а то сейчас твои вернутся. Неудобно будет, если поймут, зачем я приходил.
- Ступай, ступай, - Йохан накинул куртку и проводил его до ворот. - Заглядывай иногда, не чужие ведь... и, знаешь что, давай уже, выходи из чулана.
Снег падал хлопьями. Эгон медленно брел по нарядной, пушистой как будто, улице, опустив голову и комкая в кармане ненужную обертку от подарка. Горло железным кольцом стиснула обида — так, что каждый вдох приходилось с трудом заталкивать внутрь, а каждый выдох буквально выдавливать из грудной клетки. Опять брат произнес нужные, правильные слова, которые Эгону никогда не удавалось подобрать.
Но понемногу — от свежего воздуха, от неторопливой размеренной ходьбы — ему стало легче. У фонаря, в желтом конусе света, стояли двое детей — школьник и школьница. «Маленькие. Первый-второй класс», - отметил про себя Эгон, замедляя шаг.
Он услышал, как девочка сказала:
- Я никогда тебя не прощу, за то, что ты на контрольной...
«Не дал списать что ли? - улыбнулся Эгон. - Или списал?» Конец фразы растворился в морозной тишине, в тихом скрипе снега под ногами, в ровном дыхании ночного города.
«Простишь, милая, - думал Эгон. - Жизнь такая длинная и подлая... А бывает и наоборот — щедра до неприличия. И милости ее - как подарки в ночь непрощения. А контрольная — это ерунда. Пара лет пройдет, и забудешь... А может быть, и нет».
Ему стало тепло, и он вынул руки из карманов, расстегнул куртку. Снег теперь казался клочьями синтепона, вытряхнутыми из разорванной подушки.
«Руки у тебя золотые...» - повторял Эгон слова брата, по-новому, с уважением, разглядывая свои тонкие, все в мелких ранках и царапинах пальцы. Он чувствовал, что наконец-то, сможет простить — если не Йохана, то хотя бы себя самого. Дома его терпеливо дожидался собачий ангел.
За ночь улицы до самых окон завалило снегом. Первые солнечные лучи — розоватые спросонья - удивленно блуждали по мягким пуховым холмикам, силясь угадать в них кусты, скамейки, урны, детские качели и горки. Невыспавшиеся люди, чертыхаясь, откапывали свои машины. Город сверкал белизной, сиял и улыбался, как девочка, идущая к первому причастию.



© Copyright: Джон Маверик, 2011
 
lost - and it s all over now

Ты спишь. Когда я вхожу в мягкую темноту комнаты, на ходу стаскивая с себя рубашку, ты спишь. Я прохожу в ванную, кидаю скомканную одежду в раковину и пускаю холодную воду. Кровь лучше замачивать сразу. По белому фарфору стекают грязно-красные капли. Я выворачиваю кран до упора, переключаю на душ и задергиваю за собой плотную занавеску. Шум воды наполняет комнату, забивается в уши. Я закрываю глаза и подставляю струям лицо и ладони. Иногда мне кажется, что багрянец не вымывается до прозрачного. Иногда мне кажется, что с моих рук кровь не сойдет никогда.
Я столько раз представлял, как в постель к тебе ложится кто-то другой. Не знаю, зачем я об этом столько думаю. Злость вскипает мгновенно, до суженных зрачков и хруста суставов. Но со временем я научился воспринимать это почти равнодушно. Я лежу рядом, на правом боку. Ты свернулась на самом краю, темные волосы кажутся черными на светлой подушке. Я чувствую запах твоей кожи, шампуня и крема. Запах сонного тела, такой уютной домашней нежности. Я кладу ладонь на твое бедро, почти невесомо. И представляю, что так же будет делать кто-то другой. И ничего не чувствую. Ничего.
Каждое утро ты уходишь на работу. Я знаю наизусть твои маленькие ритуалы. На какой угол стола ты ставишь чашку с недопитым кофе. Какие ленты новостей ты успеваешь просмотреть за завтраком. Что ты надеваешь сначала, а что потом. Каким карандашом ты поводишь глаза. Когда ты уходишь, я не открываю глаз. Ты думаешь, что я сплю. Ты больше не целуешь меня на прощание, как всегда целовала, легко и мягко, чтобы не разбудить. Наверное, ты тоже себя приучила.
Мы живем в карикатуре на собственную жизнь. Ты же знаешь, что если долго ходить по острой грани, можно изрезать стопы в кровь. До незаживающих шрамов. Мы ходим по острию уже долгие месяцы, и ни один из нас не может сойти первым.
Когда представители власти устраивают прием, ты идешь со мной. Мы даже не обсуждаем это, так - надо. Ты безупречно одета, сдержана и приветлива. Я подаю тебе руку, когда ты выходишь из машины, и мне кажется, что твои пальцы выточены из самого тонкого в мире фарфора. Ты проходишь в зал, и я почти вижу шарниры в твоих красивых плечах. И когда мы случайно сталкиваемся взглядами в полумраке залы, в твоих стеклянных глазах не отражается ничего, кроме бесконечной пустоты.
Знаешь, я думал, что ты спасла мне жизнь. Вдохнула ее ласковым поцелуем, почти по-матерински нежным, в мои истрескавшиеся губы. Ты обнимала меня, бледного и худого. Вытирала пот с моего лба, объятиями унимала болезненную дрожь. Заживляла проколы и трещины на высушенной коже. Забирала ноющую боль из хрупких костей. Ты спасала дурного, запутавшегося мальчишку, потерянного среди смещенных ценностей и целей. А выходила безумца с жаждой крови в пересыхающей глотке. Нельзя побывать в костлявых руках смерти и не стать ее рабом и жнецом. Нельзя швырнуть заляпанную душонку дьяволу и вернуть ее, постиранную и выглаженную. Ты же не знала, что спасла бы меня одним-единственным способом. Ты спасла бы меня, только если бы позволила умереть.
Милосердие - самая страшная пытка. Ты пыталась быть ко мне милосердной и дала шанс чудовищу. Я пытался быть к тебе милосердным и создавал иллюзию той жизни, о которой ты так мечтала. Наши стопы истерзаны и обезображены, милая. Мы больше не можем держаться.
Я знаю, что мне бросится в глаза. Недопитый черный кофе на раскрытом газетном листе. Четвертая страница вместо пятой. След от чашки на белой столешнице. Телефон с погасшим экраном рядом, с потемневшей серебристой подвеской, которую мы выбирали вместе тысячу жизней назад. И распахнутые окна, настежь. По всему дому. Запах весны, ранней, свежей и резкой, в каждой комнате. Такой, от которой кружится голова.
Я поднимусь по лестнице, медленно, едва ли не чувствуя тепло твоих шагов. Приоткрытая дверь в спальню и солнечный свет насмешкой на темном паркете. Ты всегда выбирала светлые краски, в контраст мне. На светлом слишком хорошо видна кровь. На пастельных простынях уродливой розой распустится темно-красный бутон, оттеняя белизну твоего фарфорового лица. Ты всегда выбирала светлые краски. А я - кольт с глушителем, который так отчаянно, почти испуганно, будут сжимать твои тонкие пальчики.
Ты сильнее меня, моя маленькая девочка. Ты всегда была сильнее меня. И поэтому ты сойдешь первой.

Вечный Питер
 
Останнє редагування:
Кефир для графомана

Акакий Креосович Залётный стоял у блестящего новеньким аллюминием прилавка - холодильника молочного отдела супермаркета.
Супермаркет был наимоднейший и торговал органическими продуктами, выращенными без всякой химии и удобрений.
Внимание мужчины привлекла странная картонная упаковка, одиноко стоящая среди других кефиров и йогуртов.
Повертев ее в руках, он даже снял очки и поднеся упаковку к носу прочел по складам: "Профитaйобер". Натуральный ирландский йогурт. Стимулирует творческую активность организма.
Вот рекламщики - посмеялся Акакий Креосович ,"творческую активность", еще бы написали "творческую активность кишечника".
Но посмотрев, что на полке больше таких упаковок нет, все же купил.

Придя домой Акакий открыл кефир, понюхал содержимое упаковки - оно пахло сладкой смесью ванили и лавра.Он налил себе полный стакан натурального ирландского продукта и сел за письменный стол.
На столе в идеальном порядке лежали стопочки бумаги, стояли очиненные карандаши и ручки. Акакий Креосович любил работать по старинке, слыша скрип пера по бумаге и видя, как лист заполняют аккуратные фиолетовые буквы. Не признавал он современные лаптопы. Разве можно написать шедевр стуча по бездушной клавиатуре?

Вот только не писалось ему в последнее время, все идеи куда-то улетучились. Но ничего придет и его время, главное регулярность и Акакий ежедневно садился за стол, подвигал к себе лист бумаги и думал.
Думал как напишет гениальный роман и заткнет рот этому щенку Тормозевичу, который вот уже вторую повесть заканчивает и говорят начал историческую драму “Сага о 4 сайтах “.

Но самую большую зависть Залётного вызывало то, что Тормозевич писал еще и стихи, которые не давались ему. И даже издал поэму "Анн Шлаг".Это же надо какую тему откопал, мерзавец.
Ну почему ему не пришла в голову такая идея? Поэма рассказывала о сестре пастора Шлага и воспевала красоту Швейцарских Альп, которые Тормозевич никогда не видел.
Но ведь как написал, подлец!

Залётный отпил глоток из стакана с йогуртом и задумался.
Ну как же ему удалось этому недоумку - он ведь никогда не был в Швейцарии, да и на лыжах не умел кататься.
Эх, мне бы какую - то неизбитую тему, я бы развернулся! Что нибудь неординарное, а то все эти банальные вампиры, эльфы, драконы, Апокалипсисы.Тьфу...

Акакий допил до конца стакан с густым молочным напитком и налил себе еще.
В животе приятно заурчало. Писатель прикрыл глаза и хотел уже потереть лоб в надежде, что появится идея.
И вдруг...
Он услышал манящие звуки волынки, блеяние белоснежных мериносных овец, чья драгоценная шерсть переливалась на солнце. Увидел бескрайние изумрудные луга, вдохнул свежий морской ветер и, самое главное, прямо перед его взором появилась огромная глиняная кружка с пенящимся напитком цвета темного золота.
Залётный судорожно сглотнул слюну, ощутив каждым пупырышком языка горько-терпкий вкус божественного напитка .
В голове звучала мелодия тугой, стучащей о стенку кружки струи, извлекающей из глиняного сосуда неповторимые пленительные звуки.
“Тo beer оr not to beer !” - закричал громко не знающий ни одного английского слова писатель и начал выводить на листе :
"Пиво! Знаете ли вы что такое ПИВО, настоящее ирландское пиво?"

******

- Партия ирландского "Профитайoбера" отправлена в дополнении к швейцарскому "Шлагальпину".
Начинаем выпуск калифорнийского "Шварцбарбариса" - докладывала с довольной улыбкой полная женщина в рабочем балахоне.
Апполон Бельведерович, - план перевыполнен.
- Спасибо за службу, Муза Калиопповна - улыбнулся начальник.

На Парнаском молочном комбинате начинался обычный трудовой день.

© chajka
 
Шамбамбукли

Алло! Это служба технической поддержки?
-Да.
-Говорит демиург Шамбамбукли. У меня проблемы.
-У всех проблемы. Расскажите подробно.
-Я купил у вас книгу. "Creation, Professional Edition". Что-то у меня по ней не получается...
-Что именно не получается?
-Да ничего! С самого первого шага.
-Что вы делали?
-Все как написано. Шаг первый, "да будет свет". Раньше это всегда срабатывало, а теперь...
-Чем вы руководствовались раньше?
-"Creation, Second Edition".
-Ну, рассказывайте дальше. "Да будет свет" - и что?
-Ничего, в том-то и дело. Раньше зажигался свет. А теперь мне в ответ Голос спрашивает: "укажите основные параметры"
-Это значит, что вы должны определить спектр и интенсивность излучения.
-Я догадался. Все определил, а получилась какая-то пестрая муть!
-Какое у вас расширение Вселенной?
-600-800 стандартных единиц.
-А наше руководство оптимизировано под 1024! Укажите в своих настройках.
-Ага, понял. Минутку...
(слышна возня, голос: "Да будет свет, б,Ж4,уа 1024, да, да, нет, ОК")
-Ага, свет есть. Теперь другой вопрос.
-Спрашивайте.
-У меня тут спрашивают подтверждения, для перехода на следующий этап. Что говорить?
-Скажите, что это хорошо.
-Это хорошо. ОК.
-Получилось?
-Да. Теперь нужно разделять воду?
-Это произойдет автоматически. Расслабьтесь, откиньтесь на спинку кресла...
-Опять требуют подтверждения. Это хорошо?
-Это хорошо.
-Это хорошо! ОК. Ага, третий этап. С травой и деревьями.
-Есть вопросы?
-Да. Меня просят отметить все виды растений, которые я хочу видеть в своем мире.
-Ну, а в чем проблема?
-Я не знаю, не нарушится ли природный баланс, если я вычеркну крапиву и ползучую колючку?
-Природный баланс не нарушится, по умолчанию их функции будет выполнять финиковая пальма.
-То есть, она начнет колоться?
-Да.
-Тогда я лучше ничего не буду менять... Это хорошо. ОК.
-Еще вопросы есть?
-Да. Следующий этап. Я тут произнес "да воскишит земля гадами!", а мне Голос: "вы уверены?"
-А вы уверены?
-Ммм... нет.
-Тогда пропустите этот этап.
-Это хорошо. ОК.
-Еще что-то?
-Пока нет, спасибо.
-Не забудьте, что после конечного этапа следует сказать "очень хорошо".
-Не просто хорошо, а очень?
-Да. Это сделано во избежание случайного срабатывания.
-Спасибо.

(звучит музыка сфер, приятный женский голос просит подождать соединения)
-Алло! Служба тех. поддержки? Это опять я. Демиург Шамбамбукли.
-Что-то случилось?
-Да, с людьми что-то странное. Они какие-то идиоты и совсем меня не слушаются!
-Вы их сотворили?
-Да.
-По образу и подобию своему?
-Ну... да.
-Тогда ничего удивительного...
(короткая пауза, наполненная напряженным сопением. Щелчок. Гудки.)

(с) bormor
 
Очкарик

Как он меня бесил! Всегда, с самого раннего детства. И во дворе, и в школе я не давала ему прохода. Просто не могла спокойно видеть его идиотскую добрую улыбочку, его толстые очки, вечно свежую, отглаженную рубашку. Он был таким правильным, до тошноты! На уроках всегда отвечал верно. Видимо поэтому - чтобы доказать всем и вся, как он мне мерзок - я и стала такой. Яркой, броской, как мне казалось, самоуверенной. Лучше быть неправильной, чем обычной — длинные черные волосы, пирсинг в брови, стилы на двадцать дырок, неизменная косуха и Dimmu Borgir в плеере. И все равно — всегда выходило так, что этот непревзойденный заморыш был прав. Для учителей, родителей, пресловутых старых кошелок на лавке у подъезда... для всех.

На встрече выпускников, когда начались рассказы о полученных с разными каверзами дипломах и только что приобретенных, но, разумеется, очень крутых знакомствах, оказалось, что этот тупо помалкивающий, идиотски улыбающийся таракан успел выучиться на историка и сидел замухрышкой в аспирантуре. Ну какой нормальный человек пойдет в аспирантуру? Только этот ублюдочный вундеркиндер.

К тому же наш очкарик успел жениться. Его жена — похожая на тощую кобылу капризная стерва — наверняка вертела его гениталии как хотела, судя по дорогой косметике и туфлям. А от добродушного придурка все так же пахло свежеотглаженной рубашкой, и так же идиотски-идеально топорщились стрелки на брюках. Чем он ее подкупил? Может статьей на тему «Процентное соотношение белого и оранжевого цветов в погребальных одеждах древних пердусов», принесшей ему известность среди одного профессора и двух секретарш?

Его дурацкие очки преследовали меня. Не может быть, чтобы он был прав. Просто не может. Ведь он не человек, он умная вещь — утюг устаревшей модели, полуавтоматическая стиральная машина. Чего он хочет? Хочет ли чего-нибудь? Способен ли вообще чего-нибудь хотеть? Очевидно — нет. Только слепец не заметит, что таким, как он нельзя жить, почему тогда никакой случайный вонючий рыбовоз его не переезжает? Ведь такие, как он - не люди. Они ничто. Умненькое пассивное ничто. И они не могут быть правы.

Не встречаясь с ним, не видя его ежедневно, я все равно не могла избавиться от него. Он был в моих мыслях. Повсюду. Даже во сне. Даже в бреду. И даже подыхая от передоза в заплеванном подвале, я знала, что за кровавым маревом, застилающим глаза прячется его добренькая улыбочка, которая означает только одно: «А я прав!» Нужно исправить ошибку природы. Это необходимо.

Я не отрываясь смотрела в его лицо. Все время, пока это лицо дробили массивные кастеты. Все время - когда он упал, когда захлебнулся кровью, когда выгибался в агонии. Сквозь гримасу боли проступала та же самая неуместно-жалкая улыбка.

И случилось то, что америкосы и дорогостоящие психологи называют приступом паники. Все вполне объяснимо и лечится. Если нет под рукой прозака, то глотком водки "из горла". Если и не сразу, то после курса лечения — непременно пройдет.

И только я знала, что случилось на самом деле. Просто-напросто я поняла, что это не его в свете фар перечеркивают навсегда пунктиры земляных комьев с лопат. Это меня они перечеркивают. Теперь больше не будет меня, нас будет двое — я и этот очкастый заморыш — он станет частью меня. И что бы я ни делала, рано или поздно мне придется признать, что он всегда был прав. Прав своими верными ответами на всех школьных олимпиадах. Своей дурой мамашей, которая так им гордилась. Своей раскаявшейся шлюхой-женой... Всем. И всегда. Потому что теперь кто-то о нем заплачет.

И может быть, вспомнив его, помянут по идиотской традиции тихим незлобивым словом и меня.

(С) Surrealizm
 
Гусеница
- Пожалуйста... Нарисуй барашка
(Антуан де Сент-Экзюпери)


Садовник повторяет, что это не страшно. Главное успокоиться и думать о приятном. Я спокойна. Каждый день мажу антисимбиотиком, соблюдаю теневой режим и хожу на удаление. Когда впервые появились странные бугорки на лопатках, бабушка сказала, что это, вероятно, возрастное. Но она ошибалась. Теперь только горько вздыхает, отчего радужно затуманивается изнутри шлем защитного костюма. Я, несмотря на лечение, все меньше разговариваю, а бумагу и карандаши здесь не разрешают.

Эпидемия началась внезапно. Наверное, занесли заразу с какой-нибудь дикой планеты. У нас-то давно уже все обустроено. Нет никаких посторонних белковых молекул – ни в городах, ни в зонах отдыха. За этим следят.

Где я могла заразиться? Садовник говорит - зерна, бывает, находятся в теле человека очень долго. Может все началось в детстве? Помню утро. Еще не совсем просохшую после дезинфекции детскую площадку, где набирало силу бесноватое летнее солнце, и прямо возле своего лица - немытый кулачок и хитрую улыбку конопатого мальчишки. Кулачок разжался – с ладошки взлетела и растворилась в розовом небе красная букашка с точечками на крылышках. Садовник говорит - иногда семена переносят насекомые…

А может позже… Однажды зимой в ярко освещенной гостиной, пахнущей хвойным ароматизатором, из красивой банки выпустили на блюдо облитые сиропом желтые абрикосы. Я долго потом держала во рту шершавую косточку, не желая отпускать странный горьковатый привкус. Все трогала ее языком. Садовник говорит, что на косточках бывают зловредные споры.

А еще была гусеница. Гусеница, ползущая по подоконнику. Смешная, светло-зеленая, с мягкой темной щетинкой, непонятно откуда взявшаяся здесь. Наверное, ей стало скучно жить в чьей-то вазе с пластиковыми фруктами, и она отправилась путешествовать. Я нарисовала ее - в шляпе, темных очках и с чемоданом в лапке. Бабушка долго разглядывала рисунок, потом, думая, что я не смотрю, сожгла в утилизаторе. Звонила кому-то: «…да-да, гусеницу… профилактика… наверно, на ранней стадии можно… главное - покой, я знаю…»

Сегодня я видела странный сон… Никто не позвал меня на удаление. Я вышла в темный пустой коридор, долго шла к высокой стеклянной двери, в которую солнце приглашающе просовывало мохнатую лапу. Во сне у меня стали чесаться лопатки... я нащупала на спине мягкие, но довольно длинные отростки. Они шевелились, щекотали спину, вытягивались к свету. Потянув тяжелую дверь, я вышла в сад. Море солнечных красок нахлынуло на меня. Волна новых, но чем-то знакомых ароматов.

Я вспомнила подсобное помещение в подвале нашего дома, где хранили до переработки ненужные вещи. Там, в самом уголке, под контейнером с треснувшим боком, лежала моя тайна. Пестрые журналы, еще пахнущие чем-то живым, шоколадно-коричным. Я забиралась туда, когда никто не видит, открывала их - и тогда все в обитом алюминием помещении становилось красочным, тепло разгоралось, мерцало каждой заклепкой, как цветные пузатые стеклышки в момент рассвета, забытые рассеянным малышом на гладко-скучном бетоне двора.

В журналах были пейзажи. Непривычно-яркие, с настоящими растениями. Я жадно впитывала каждый оттенок этого неизвестного мира, ласкала глазами жилки на листьях, и это было прекрасней любой сказки, которую рассказывала бабушка. Сказки о далеком прошлом, когда люди носили разноцветную одежду, и купались в непересохших еще водоемах.

...И все же сад был не совсем садом. Я разглядела девочку, сидящую у воды. Ее загорелые руки, переходящие в две длинные лианы с большими желтыми цветами, были опущены в воду. Рядом кусты подставляли солнцу цветущие ветки… Не ветки – пальцы. Цветущие тонкие человеческие пальцы. Из длинных стеблей плюща, растущего, как прическа, на голове сидящей у стены женщины, высовывала мордочку изумрудная ящерка. Сквозь заросли азалий просвечивали голые детские ручки и ножки. Ветка-шея с большим оранжевым плодом наклонялась почти к самой траве. Настоящей траве.. Но если приглядеться - тут повсюду были люди. Люди-цветы. Люди-растения. Замершие в странных позах. Ловящие телом лучи. Неподвижные молчаливые люди.

Солнце перекатывалось с боку на бок, как пухлый младенец в кроватке, как приторный леденец за щекой. Возилось, расплескивало свет. А в саду было тенисто и тихо. Сказочно-шуршаще-свиристяще-тихо. Множество глаз из-под зеленых, красных, желтых, белых век-лепестков смотрело на меня и сквозь меня, смотрело с веселым любопытством. И я поняла, что вернулась домой.

Между прутьями высокого кованого забора застрял белый лоскуток. Туда потянулись мои крылья-побеги. Я подошла ближе, это был рисунок - гусеница в шляпе, очках и с чемоданом в лапке.

Пожалуй, не буду ничего говорить Садовнику…

(С) Surrealizm
 
давайте постить-
Тільки зареєстровані користувачі бачать весь контент у цьому розділі


Поцелуй ангела или семь раз счастья

Это было очень давно, я бегал тогда в коротких штанишках, как и все мальчишки, носил в руках игрушечную машинку с отдавленным боком и все время приставал то к папе, то к маме, задавая им глупые вопросы. Ну и терпение было у моих родителей, на все это отвечать! Я симпатичный был парнишка, и меня все постоянно тискали: тети, дяди, бабушки, дедушки... я с рук-то толком никогда и не слазил.
— Ах, какой он умный! Видно, профессор будет, — говорили родственники, приглаживая мои белокурые волосы
— Да, профессор, — снимал папа с себя очки. — Столько вопросов задает.
Мама смеялась всегда. Я любил своих родителей, маму в особенности, она была красивая, высокая, стройная, каштановые волосы ложились на плечи, а какая у неё была улыбка! Папе все почему-то не давали покоя ее джинсовые шорты, очень короткие… Я не понимал тогда, а она возьмет меня на руки, улыбнется, и я таял… «Мама самая красивая и самая любимая!» - сразу лез к ней целоваться. Они с отцом были прекрасная пара, как друг для друга и созданные. И вот как-то я подошел к отцу и задал очередной очень умный вопрос:
— Па...
— Да, сынуль, — отец тут же закрыл газету и посадил меня на колени.
Мне повезло с папой, он был очень внимателен ко мне, когда подходил я - других дел у него не существовало, не у всех ребят было так.
— Па, а как я родился?
— Ууу, сынок, папе пришлось постараться, — мечтательно и немного грустно произнес папа. — Мама, конечно, выдавала. Ну, слушай... У мамы был тогда другой дядя, хороший парень, но не её...
— А как это, па? — спросил я.
— Ну, смотри, тебе нравится машинка Славки, твоего друга?
— Она хорошая, но какая-то... — я задумался, как пояснить.
— Вот, — перебил папа. — А чужой дядя - это как машинка красивая, но какая-то не такая. Вот ты с ней и так возишься, и так, смотришь - все остальные возятся со своими машинками, а потом надоедает...
Я задумался, а потом кивнул и снова уставился на папу.
— Я поехал тогда отдыхать и встретил маму с её дядей, и она мне так понравилась, глаз отвести не мог. Мама красивая у нас…
— Моя мама самая красивая, — снова перебил я.
— Это правда. И мы стали общаться, а мама жила очень далеко...
— На Луне? — спросил я. — Ты просто говорил, что это очень далеко.
— На другом конце нашей страны. Я очень скучал по маме, писал ей письма, а потом мы целый год не разговаривали... а потом стали жить вместе, и появился ты.
— Ну, а как я появился, пап? — все не унимался я.
— Сына! — папа глубоко вздохнул.
— А?
— Ну как тебе объяснить? — отец надел очки и задумался не на шутку. — Ну, это было... ой как здорово, сына, это было... Мама, она такая.
Тут он расхохотался.
— Красивая, ты хотел сказать?
— О! Иди поприставай к маме, она вон уже сковородку котлет нажарила, как раз села отдохнуть. Ей сейчас скучно, — папа с этими словами вернулся к газете, а
я вскочил с его колен и побежал к маме на кухню.
— Ма, а как я родился? — спросил я, только вбежав на кухню.
Мама сняла фартук, подошла ко мне, присела на корточки, обняла меня, посмотрела в глаза и тихо сказала:
— Мы были очень счастливы с папой, и появился ты.
Я задумался, а потом задумчиво выдал очередной умный вопрос:
— Всегда, когда тетя и дядя бывают счастливы, появляются дети?
— Да, сынуль, так всегда.
— А папа больше наговорил.
— Папа у тебя еще тот «говоряка», — улыбнулась мама и провела руками по моим белокурым кудрям.

***
А в это время на небесах два ангела, мужчина и женщина, расправив крылья, прилегли отдохнуть. Дул солнечный ветер, перьевые облака были красивы, как никогда. К славянским Богам приехали в гости греческие Боги, те в стороне пили кофе и о чем-то оживленно беседовали, а парочка влюбленных ангелов не могла друг на друга наглядеться.
— Посмотри, какой он у нас стал любознательный, — проговорила женщина-ангел, лежащая на облаке.
— Да. Наш малыш... — улыбнулся мужчина-ангел, с любовью наблюдая за всем происходящим на земле с их ребенком.
— Странно все устроено, — проговорил он. — Наши дети рождаются на земле у людей, это их технические родители, а потом мы встречаемся…— при этих словах она на него обернулась и пристально посмотрела в глаза.
— Когда у них начинается другая жизнь, — продолжил он.
— Хорошо, что ты не упомянул это слово.
Он повел бровями.
— Ну, это правда. Её нет, несмотря на все домыслы. Заканчивается одна жизнь, начинается другая… у нас симпатичный мальчишка. На земле у него одни родители, здесь мы, настоящие… гм.
— А помнишь, как всё было? — спросила она.
— Помню. Мы стрелы амура пускали, ты была такая красивая в летнем платье, облако волос развивалось на ветру, Боги о чем-то судачили в стороне, а я... я не мог от тебя оторвать глаз, ты всё что-то говорила, говорила, а я стоял, раскрыв рот... Уже и прошел тот парень, в которого я должен был пустить стрелу амура… и тут я сразу понял, что на земле стоит еще один такой же, как я, и смотрит на такую же, как ты!! А такой нигде не бывает, потому что ты такая одна!
— Спасибо тебе, мы вот уже 700 лет вместе, а ты по-прежнему говоришь мне такие слова... А потом был он... поцелуй, столь сладкий, столь нежный, такого тонкого прикосновения я не испытывала никогда. Нежность на губах, вкус мяты, зимней прохлады, от удовольствия у меня стали закрываться глаза, потом еще прикосновение, и еще, я задрожала вся! Так сладко! В тот момент мне казалось, что я гуляла в садах Венеры и ела яблоки в райском саду, за ним долгая дорога, мост у реки, цветет сирень, я видела поля из роз, одинокий скрипач играет на скрипке и пишет рассказы какой-то очень известный автор… и все это от твоего поцелуя! Потом ты дотронулся чуть сильней, и я почувствовала, как замирает моё дыхание, я почувствовала, что я живу, а очень скоро на земле будет еще и жить наш сын... я уснула.
— Любимая! — сказал ангел
— Как-то у людей все не так, — после паузы добавила она.
Он усмехнулся.
— Ну, почему, он оказался романтичным парнем. Когда я тебя целовал, они заперлись в греческом Акрополе, как он только нашел там уединенной место?! Непонятно!.. И занялись любовью.
— Надо нашему сыну как-нибудь присниться, — сказала она. — Что думаешь?
— Давай ему расскажем эту историю, пусть раньше времени узнает, кто его настоящие родители, — он наклонился и своими губами нежно коснулся ее губ.


Со времени этой истории прошло 60 лет. У меня уже борода, а вместо штанишек - потертые «треники»... и я тоже, как папа, ношу очки. Я уже дед, и всегда, когда отвечал на подобные вопросы, помнил эту историю, а больше всего слова мамы:
— Мы с папой были очень счастливы, и появился ты...
Когда я стал взрослее, отец научил меня одну главному правилу:
— Женщина должна быть счастлива и с тобой, и под тобой. Ты получишь гораздо больше, гораздо!
Тогда я не понимал весь смысл его слов, но потом... Я все делал так, как учил меня мой папа. А сейчас я зашел на кухню, и моя бабка, как когда-то моя мама, жарит котлеты.
— Ты чего, дед? — спросила она, уже немолодая женщина с проседью, но по-прежнему обаятельная, как в молодости.
Я улыбнулся.
— Нет-нет, я так, — ответил я и облокотился о дверной проем.
Мы не очень богато жили со своей бабкой, но сыты и довольны были всегда, нам весело как-то было, я просто жил с той, с которой и хотел прожить всю жизнь. А сейчас, глядя на нее и на своих 7 детей, я точно знаю, сколько раз моя бабка подо мной была счастлива!


(c) Алексей Мухин.
 
Останнє редагування модератором:
Дорога в Рай. Притча о том, зачем Смерти коса

— Вы — кузнец?

Голос за спиной раздался так неожиданно, что Василий даже вздрогнул. К тому же он не слышал, чтобы дверь в мастерскую открывалась и кто-то заходил вовнутрь.

— А стучаться не пробовали? — грубо ответил он, слегка разозлившись и на себя, и на проворного клиента.

— Стучаться? Хм… Не пробовала, — ответил голос.

Василий схватил со стола ветошь и, вытирая натруженные руки, медленно обернулся, прокручивая в голове отповедь, которую он сейчас собирался выдать в лицо этого незнакомца. Но слова так и остались где-то в его голове, потому что перед ним стоял весьма необычный клиент.

— Вы не могли бы выправить мне косу? — женским, но слегка хрипловатым голосом спросила гостья.

— Всё, да? Конец? — отбросив тряпку куда-то в угол, вздохнул кузнец.

— Еще не всё, но гораздо хуже, чем раньше, — ответила Смерть.

— Логично, — согласился Василий, — не поспоришь. Что мне теперь нужно делать?

— Выправить косу, — терпеливо повторила Смерть.

— А потом?

— А потом наточить, если это возможно.

Василий бросил взгляд на косу. И действительно, на лезвии были заметны несколько выщербин, да и само лезвие уже пошло волной.

— Это понятно, — кивнул он, — а мне-то что делать? Молиться или вещи собирать? Я просто в первый раз, так сказать…

— А-а-а… Вы об этом, — плечи Смерти затряслись в беззвучном смехе, — нет, я не за вами. Мне просто косу нужно подправить. Сможете?

— Так я не умер? — незаметно ощупывая себя, спросил кузнец.

— Вам виднее. Как вы себя чувствуете?

— Да вроде нормально.

— Нет тошноты, головокружения, болей?

— Н-н-нет, — прислушиваясь к своим внутренним ощущениям, неуверенно произнес кузнец.

— В таком случае, вам не о чем беспокоиться, — ответила Смерть и протянула ему косу.

Взяв ее в, моментально одеревеневшие руки, Василий принялся осматривать ее с разных сторон. Дел там было на полчаса, но осознание того, кто будет сидеть за спиной и ждать окончания работы, автоматически продляло срок, как минимум, на пару часов.

Переступая ватными ногами, кузнец подошел к наковальне и взял в руки молоток.

— Вы это… Присаживайтесь. Не будете же вы стоять?! — вложив в свой голос все свое гостеприимство и доброжелательность, предложил Василий.

Смерть кивнула и уселась на скамейку, оперевшись спиной на стену.

***

Работа подходила к концу. Выпрямив лезвие, насколько это было возможно, кузнец, взяв в руку точило, посмотрел на свою гостью.

— Вы меня простите за откровенность, но я просто не могу поверить в то, что держу в руках предмет, с помощью которого было угроблено столько жизней! Ни одно оружие в мире не сможет сравниться с ним. Это поистине невероятно.

Смерть, сидевшая на скамейке в непринужденной позе, и разглядывавшая интерьер мастерской, как-то заметно напряглась. Темный овал капюшона медленно повернулся в сторону кузнеца.

— Что вы сказали? — тихо произнесла она.

— Я сказал, что мне не верится в то, что держу в руках оружие, которое…

— Оружие? Вы сказали оружие?

— Может я не так выразился, просто…

Василий не успел договорить. Смерть, молниеносным движением вскочив с места, через мгновение оказалась прямо перед лицом кузнеца. Края капюшона слегка подрагивали.

— Как ты думаешь, сколько человек я убила? — прошипела она сквозь зубы.

— Я… Я не знаю, — опустив глаза в пол, выдавил из себя Василий.

— Отвечай! — Смерть схватила его за подбородок и подняла голову вверх, — сколько?

— Н-не знаю…

— Сколько? — выкрикнула она прямо в лицо кузнецу.

— Да откуда я знаю сколько их было? — пытаясь отвести взгляд, не своим голосом пропищал кузнец.

Смерть отпустила подбородок и на несколько секунд замолчала. Затем, сгорбившись, она вернулась к скамейке и, тяжело вздохнув, села.

— Значит ты не знаешь, сколько их было? — тихо произнесла она и, не дождавшись ответа, продолжила, — а что, если я скажу тебе, что я никогда, слышишь? Никогда не убила ни одного человека. Что ты на это скажешь?

— Но… А как же?…

— Я никогда не убивала людей. Зачем мне это, если вы сами прекрасно справляетесь с этой миссией? Вы сами убиваете друг друга. Вы! Вы можете убить ради бумажек, ради вашей злости и ненависти, вы даже можете убить просто так, ради развлечения. А когда вам становится этого мало, вы устраиваете войны и убиваете друг друга сотнями и тысячами. Вам просто это нравится. Вы зависимы от чужой крови. И знаешь, что самое противное во всем этом? Вы не можете себе в этом признаться! Вам проще обвинить во всем меня, — она ненадолго замолчала, — ты знаешь, какой я была раньше? Я была красивой девушкой, я встречала души людей с цветами и провожала их до того места, где им суждено быть. Я улыбалась им и помогала забыть о том, что с ними произошло. Это было очень давно… Посмотри, что со мной стало!

Последние слова она выкрикнула и, вскочив со скамейки, сбросила с головы капюшон.

Перед глазами Василия предстало, испещренное морщинами, лицо глубокой старухи. Редкие седые волосы висели спутанными прядями, уголки потрескавшихся губ были неестественно опущены вниз, обнажая нижние зубы, кривыми осколками выглядывающие из-под губы. Но самыми страшными были глаза. Абсолютно выцветшие, ничего не выражающие глаза, уставились на кузнеца.

— Посмотри в кого я превратилась! А знаешь почему? — она сделала шаг в сторону Василия.

— Нет, — сжавшись под ее пристальным взглядом, мотнул он головой.

— Конечно не знаешь, — ухмыльнулась она, — это вы сделали меня такой! Я видела как мать убивает своих детей, я видела как брат убивает брата, я видела как человек за один день может убить сто, двести, триста других человек!.. Я рыдала, смотря на это, я выла от непонимания, от невозможности происходящего, я кричала от ужаса…

Глаза Смерти заблестели.

— Я поменяла свое прекрасное платье на эти черные одежды, чтобы на нем не было видно крови людей, которых я провожала. Я надела капюшон, чтобы люди не видели моих слез. Я больше не дарю им цветы. Вы превратили меня в монстра. А потом обвинили меня во всех грехах. Конечно, это же так просто… — она уставилась на кузнеца немигающим взглядом, — я провожаю вас, я показываю дорогу, я не убиваю людей… Отдай мне мою косу, дурак!

Вырвав из рук кузнеца свое орудие, Смерть развернулась и направилась к выходу из мастерской.

— Можно один вопрос? — послышалось сзади.

— Ты хочешь спросить, зачем мне тогда нужна коса? — остановившись у открытой двери, но не оборачиваясь, спросила она.

— Да.

— Дорога в рай… Она уже давно заросла травой.

из просторов интернета ...
 
СИНДРОМ ОТЛОЖЕННОЙ ЖИЗНИ

У мамы в серванте жил хрусталь. Салатницы, фруктовницы, селедочницы. Все громоздкое, непрактичное. И ещё фарфор. Красивый, с переливчатым рисунком цветов и бабочек. Набор из 12 тарелок, чайных пар, и блюд под горячее. Мама покупала его еще в советские времена, и ходила куда-то ночью с номером 28 на руке. Она называла это: «Урвала». Когда у нас бывали гости, я стелила на стол кипенно белую скатерть. Скатерть просила нарядного фарфора.

— Мам, можно?
— Не надо, это для гостей.
— Так у нас же гости!
— Да какие это гости! Соседи да баб Полина…

Я поняла: чтобы фарфор вышел из серванта, надо, чтобы английская королева бросила Лондон и заглянула в спальный район Капотни, в гости к маме. Раньше так было принято: купить и ждать, когда начнется настоящая жизнь. А та, которая уже сегодня — не считается. Что это за жизнь такая? Сплошное преодоление. Мало денег, мало радости, много проблем. Настоящая жизнь начнется потом. Прямо раз — и начнется. И в этот день мы будем есть суп из хрустальной супницы и пить чай из фарфоровых чашек.

Но не сегодня.
Когда мама заболела, она почти не выходила из дома. Передвигалась на инвалидной коляске, ходила с костылями, держась за руку сопровождающего.

— Отвези меня на рынок, – попросила мама однажды.
— А что тебе надо?

Последние годы одежду маме покупала я, и всегда угадывала. Хотя и не очень любила шоппинг для нее: у нас были разные вкусы. И то, что не нравилось мне — наверняка нравилось маме. Поэтому это был такой антишоппинг — надо было выбрать то, что никогда не купила бы себе — и именно эти обновки приводили маму в восторг.

— Мне белье надо новое, я похудела.

В итоге мы поехали в магазин. Он был в ТЦ, при входе, на первом этаже. От машины, припаркованной у входа, до магазина мы шли минут сорок. Мама с трудом переставляла больные ноги. Пришли. Выбрали. Примерили.

— Тут очень дорого и нельзя торговаться, – сказала мама. — Пойдем еще куда-то.
— Купи тут, я же плачу, – говорю я. — Это единственный магазин твоей шаговой доступности.

Мама поняла, что я права, не стала спорить. Мама выбрала белье.

— Сколько стоит?
— Не важно, – говорю я.
— Важно. Я должна знать.

Мама фанат контроля. Ей важно, что это она приняла решение о покупке.

— Пять тысяч, – говорит продавец.
— Пять тысяч за трусы?????
— Это комплект из новой коллекции.
— Да какая разница под одеждой!!!! – мама возмущена.

Я изо всех сил подмигиваю продавцу, показываю пантомиму. Мол, соври.

— Ой, – говорит девочка-продавец, глядя на меня. — Я лишний ноль добавила. Пятьсот рублей стоит комплект.
— То-то же! Ему конечно триста рублей красная цена, но мы просто устали… Может, скинете пару сотен?
— Мам, это магазин, – вмешиваюсь я. — Тут фиксированные цены. Это не Черкизон.

Я плачу с карты, чтобы мама не видела купюр. Тут же сминаю чек, чтобы лишний ноль не попал ей на глаза. Забираем покупки. Идем до машины.

— Хороший комплект. Нарядный. Я специально сказала, что не нравится, чтоб интерес не показывать. А вдруг бы скинули нам пару сотен. Никогда не показывай продавцу, что вещь тебе понравилась. Иначе, ты на крючке.
— Хорошо, – говорю я.
— И всегда торгуйся. А вдруг скинут?
— Хорошо.

Я всю жизнь получаю советы, которые неприменимы в моем мире. Я называю их пейджеры. Вроде как они есть, но в век мобильных уже не надо.
Однажды маме позвонили в дверь. Она долго-долго шла к двери. Но за дверью стоял терпеливый и улыбчивый молодой парень. Он продавал набор ножей. Мама его впустила, не задумываясь. Неходячая пенсионерка впустила в квартиру широкоплечего молодого мужика с ножами. Без комментариев. Парень рассказывал маме про сталь, про то, как нож может разрезать носовой платок, подкинутый вверх, на лету.

— А я без мужика живу, в доме никогда нет наточенных ножей, – пожаловалась мама.

Проявила интерес. Хотя сама учила не проявлять. Это было маленькое шоу. В жизни моей мамы было мало шоу. То есть много, но только в телевизоре. А тут — наяву. Парень не продавал ножи. Он продавал шоу. И продал. Парень объявил
цену. Обычно этот набор стоит пять тысяч, но сегодня всего 2,5. И еще в подарок кулинарная книга. «Ну надо же! Еще и кулинарная книга!» – подумала мама, ни разу в жизни не готовившая по рецепту: она чувствовала продукт и знала, что и за чем надо добавлять в суп. Мама поняла: ножи надо брать. И взяла.

Пенсия у мамы — 9 тысяч. Если бы она жила одна, то хватало бы на коммуналку и хлеб с молоком. Без лекарств, без одежды, без нижнего белья. И без ножей. Но так как коммуналку, лекарства, продукты и одежду оплачивала я, то мамина пенсия позволяла ей чувствовать себя независимой.

На следующий день я приехала в гости. Мама стала хвастаться ножами. Рассказала про платок, который прям на лету можно разрезать. Зачем резать платки налету и вообще зачем резать платки? Я не понимала этой маркетинговой уловки. Я знала, что ей впарили какой-то китайский ширпотреб в нарядном чемоданчике. Но молчала. Мама любит принимать решения и не любит, когда их осуждают.

— Так что же ты спрятала ножи, не положила на кухню?
— С ума сошла? Это на подарок кому-то. Мало ли в больницу загремлю, врачу какому. Или в Собесе, может, кого надо будет за путевку отблагодарить…
Опять на потом. Опять все лучшее — не себе. Кому-то. Кому-то более достойному, кто уже сегодня живет по-настоящему, не ждет.
Мне тоже генетически передался этот нелепый навык: не жить, а ждать. Моей дочке недавно подарили дорогущую куклу. На коробке написано «Принцесса». Кукла и правда в шикарном платье, с короной и волшебной палочкой. Дочке — полтора годика. Остальных своих кукол она возит за волосы по полу, носит за ноги, а любимого пупса как-то чуть не разогрела в микроволновке. Я спрятала новую куклу. Потом как-нибудь, когда доделаем ремонт, дочка подрастет, и наступит настоящая жизнь, я отдам ей Принцессу. Не сегодня.

Но вернемся к маме и ножам. Когда мама заснула, я открыла чемоданчик и взяла первый попавшийся нож. Он был красивый, с голубой нарядной ручкой. Я достала из холодильника кусок твердого сыра, и попыталась отрезать кусочек. Нож остался в сыре, ручка у меня в руке. Такая голубая, нарядная.

— Это даже не пластмасса, – подумала я.

Вымыла нож, починила его, положила обратно в чемодан, закрыла и убрала. Маме ничего, конечно, не сказала. Потом пролистала кулинарную книгу. В ней были перепутаны страницы. Начало рецепта от сладкого пирога — конец от печеночного паштета. Бессовестные люди, обманывающие пенсионеров, как вы живете с такой совестью?

В декабре, перед Новым годом маме резко стало лучше, она повеселела, стала смеяться. Я вдохновилась ее смехом.

На праздник я подарила ей красивую белую блузку с небольшим деликатным вырезом, с резным воротничком и аккуратными пуговками. Мне нравилась эта блузка.

— Спасибо, — сказала мама и убрала ее в шкаф.
— Наденешь ее на новый год?
— Нет, зачем? Заляпаю еще. Я потом, когда поеду куда-нибудь…

Маме она очевидно не понравилась. Она любила яркие цвета, кричащие расцветки. А может наоборот, очень понравилась. Она рассказывала, как в молодости ей хотелось наряжаться. Но ни одежды, ни денег на неё не было. Была одна белая блузка и много шарфиков. Она меняла шарфики, повязывая их каждый раз по-разному, и благодаря этому прослыла модницей на заводе.

К той новогодней блузке я тоже подарила шарфики. Я думала, что подарила маме немного молодости. Но она убрала молодость на потом.
В принципе, все её поколение так поступило. Отложило молодость на старость. На потом. Опять потом. Все лучшее на потом. И даже когда очевидно, что лучшее уже в прошлом, все равно — потом. Синдром отложенной жизни.
Мама умерла внезапно. В начале января. В этот день мы собирались к ней всей семьей. И не успели. Я была оглушена. Растеряна. Никак не могла взять себя в руки. То плакала навзрыд. То была спокойна как танк. Я как бы не успевала осознавать, что происходит вокруг. Я поехала в морг. За свидетельством о смерти. При нем работало ритуальное агентство. Я безучастно тыкала пальцем в какие-то картинки с гробами, атласными подушечками, венками и прочим. Агент что-то
складывал на калькуляторе.

— Какой размер у усопшей? – спросил меня агент.
— Пятидесятый. Точнее сверху пятьдесят, из-за большой груди, а снизу …– зачем-то подробно стала отвечать я.
— Это не важно. Вот такой набор одежды у нас есть для нее, в последний путь. Можно даже 52 взять, чтобы свободно ей было. Тут платье, тапочки, белье…

Я поняла, что это мой последний шоппинг для мамы. И заплакала.

— Не нравится ? – агент не правильно трактовал мои слезы: ведь я сидела собранная и спокойная еще минуту назад, а тут истерика. — Но в принципе, она же сверху будет накрыта вот таким атласным покрывалом с вышитой молитвой…
— Пусть будет, я беру.

Я оплатила покупки, которые пригодятся маме в день похорон, и поехала в её опустевший дом. Надо было найти ее записную книжку, и обзвонить друзей, пригласить на похороны и поминки. Я вошла в квартиру и долга молча сидела в ее комнате. Слушала тишину. Мне звонил муж. Он волновался. Но я не могла говорить. Прямо ком в горле. Я полезла в сумку за телефоном, написать ему сообщение, и вдруг совершенно без причин открылась дверь шкафа. Мистика. Я подошла к нему. Там хранилось мамино постельное белье, полотенца, скатерти. Сверху лежал большой пакет с надписью «На смерть». Я открыла его, заглянула внутрь.

Там лежал мой подарок. Белая блузка на новый год. Белые тапочки, похожие на чешки. И комплект белья. Тот самый, за пять тысяч. Я увидела, что на лифчике сохранилась цена. То есть мама все равно узнала, что он стоил так дорого. И отложила его на потом. На лучший день ее настоящей жизни. И вот он, видимо, наступил. Ее лучший день. И началась другая жизнь…
Сейчас я допишу этот пост, умоюсь от слёз и распечатаю дочке Принцессу. Пусть она таскает ее за волосы, испачкает платье, потеряет корону. Зато она успеет. Пожить настоящей жизнью уже сегодня. Настоящая жизнь — та, в которой много радости. Только радость не надо ждать. Ее надо создавать самим. Никаких синдромов отложенной жизни у моих детей не будет. Потому что каждый день их настоящей жизни будет лучшим.

Давайте вместе этому учиться — жить сегодня.

Автор: Ольга Савельева
 
Тварь

В этот раз маньяку Феофилу попался трудный мальчик. Мальчик не хотел ничего, откровенно смеялся в лицо Феофилу и не хотел уходить со двора.

- У меня игровая приставка там есть... Плейстэйшн. – нудил Феофил

- Сходи поиграй, раз есть. В Супер Марио. – смеялся мальчик – Не буду я с таким старьем играть.

- Конфеты там разные есть. Много. Драже. И шоколадные. И леденцы. – не сдавался Феофил.

- За зубы не боишься? – смеялся мальчик – Ты ж и мяса в дом купи. Котлеток всяких, вырезку...

- Велосипед! – выдохнул Феофил.

- Какой! – выдохнул мальчик

- Минск! Большой! – попытался ошеломить Феофил

- Лох! – не ошеломился мальчик и продолжил смеяться – У меня – Унивега Альпина. Карбон.

- Телевизор и мультики! – сменил направление Феофил

- Не позорься. – отрезал мальчик.

- Ну ты скажи, скажи... Чего у тебя нет? – сменил тактику Феофил – У меня дома это есть.

- Все у меня есть, все. – вновь засмеялся мальчик – А если нет – будет.

- Прям все-все? – не поверил Феофил.

- Все-все. – заверил мальчик – У меня Тварь есть.

- Как тебе не стыдно! – возмутился Феофил – Твоя мама знает какие ты слова говоришь?

- Не твое дело. – отрезал мальчик – Тварь – она и есть Тварь. Как ее еще называть?

- Фу! Какой ты плохой! – поцыкал зубом Феофил – Уйду я от тебя. Мороженого поем.

- Хочешь мороженого? – безо всяко надежды забросил маньяк удочку в последний раз.

- Мороженого... – протянул мальчик – Мороженого хорошо бы...

- Так пошли! – засуетился Феофил – Вот там есть... За углом прямо.

- Не надо никуда идти. – сказал мальчик – Сейчас мороженое будет здесь.

- Прилетит к нам волшебник? – снисходительно захихикал Феофил – В голубом вертолете?

- Тварь принесет. Говорю же – Тварь у меня есть. – объяснил мальчик.

- И где она? – не понял Феофил.

- Не знаю. – пожал плечами мальчик – Сейчас позову.

Мальчик достал из кармана свисток и подул в него. Свиста не последовало.

- Не работает твой свисток. – сказал Феофил – Я могу дома его починить, кстати.

- Работает. – ответил мальчик – Просто свиста не слышно.

- И где твоя Тварь? – скептично спросил Феофил.

- За спиной у тебя. – ответил мальчик – Только не ори, пожалуйста.

Феофил вдруг почувствовал, что кто-то дышит ему в спину. По рукам и ногам с топотом пробежалось две дивизии специально выученных беговых мурашек. Медленно, на ватных ногах он обернулся и... Это действительно была Тварь. Что-то аморфное, изначально мерзкое смотрело на Феофила парой десятков глаз и... И Феофил закричал.

- Говорю же, не ори! – сказал мальчик и похлопал Тварь по одному из бугорков вокруг морды, которая занимала добрую половину поверхности Твари – Она добрая.

Феофил захлопнул рот и, содрогаясь от отвращения смотрел как Тварь прихрюкивает и пытается лизнуть руку мальчика фиолетовым пучком языков. - Ну все, все... – осадил мальчик Тварь – Мороженого принесешь? Мне Гранд Опуленс Санда как обычно.

- Ты какое будешь? – спросил мальчик у Феофила.

- П... Пломбир. – прозаикался Феофил, которому совсем не хотелось мороженого.

- Я ж говорю – лох. – сурово отозвался мальчик – И ему пломбира. И быстро.

Феофилу очень захотелось закричать, при виде того как послойно исчезает тварь. И пока не исчез дергающийся фиолетовый пучок языков, Феофил был занят борьбой с желанием заорать и убежать со двора.

- Успокойся, а. – спокойно сказал мальчик – Ушла она. Минут через пять придет.

- Кто это, а? – дрожащим голосом спросил Феофил.

- Тварь это. – пояснил мальчик.

- Я понял. Я спрашиваю – кто это? В смысле – животное или растение?

- А я знаю? – пожал плечами мальчик – Животное вроде. Хотя, конечно, может и растение. Просто животным прикидывается. А какая разница, а?

- Ну... Я не знаю... – разницы в принципе не было никакой – Может и гриб вообще. Или микроб большой. С фиолетовыми языками. И... А сколько у нее зубов вообще? Мне показалось – много очень...

- Не знаю. Рядов 15, наверное. – ответил мальчик – И те, что снаружи – тоже зубы, кстати. Она двусторонняя.

- А? – не понял Феофил – Как двусторонняя?

- Вот так. Я как-то видел как она вывернулась. Из пасти так – оооп и полезло. Хлоп и такая же. Только не розовая с фиолетовыми языками, а фиолетовая с розовыми. Вот вернется – попрошу ее показать.

- Не... Не надо. – сдержал рвотные позывы Феофил, обладающий хорошей фантазией – А откуда она?

- А я знаю? Шел себе, смотрю – свисток. Свистнул – она и появилась. Ух я и орал тогда...

- Представляю. – понимающе кивнул Феофил – И что?

- И ничего. Желания выполняет.

- А как ты догадался, что выполняет?

- Она сама сказала.

- Так она еще и говорит? – удивился Феофил.

- Ага. Хриипло так. Страшно. – ответил мальчик – Я попросил, чтоб молчала при мне. Боюсь очень.

- Джин! – осенило Феофила.

- Неа. Джин как облако ваты выглядит. – возразил мальчик.

- А ты откуда знаешь? У тебя и джин есть?

- Неа. Мне Тварь сказала. Я ей верю. Она мне не врет. И слушается меня.

- Почему? – задал Феофил совсем уж глупый вопрос.

- У меня ж свисток. – хмыкнул мальчик.

- А покажи – что за свисток? – попросил Феофил.

- Вот. – мальчишка протянул на ладони обычный пластмассовый свисток – На посмотри.

Феофил взял свисток в руку. Свисток ничем не отличался от своих собратьев, которые продавались в любом спортмагазине. И вдруг Феофил понял, что это самый великий в его жизни шанс. Он крепко зажал свисток в руке и побежал со двора. Феофил мчался по улицам, ловко проскакивая между шарахающимися от него прохожими. Он бежал, а в висках его стучало «Мое!! Все мое!!!». Задыхаясь он добежал до своей квартиры, запер двери и свистнул в свисток.

- Да ты спринтер. – раздалось за спиной низкое и страшное рычание – Такую дистанцию за 15 минут – это сильно.

Феофил мысленно приготовился, повернулся и все равно заорал.

- Чего орешь, дурак? – спросила Тварь – Мороженое возьми вот. И ешь.

- Где? – спросил Феофил.

- Под ноги смотри. – рыкнула Тварь.

У ног действительно стоял стаканчик пломбира. Феофил взял мороженое, лизнул его и затараторил:

- Значит так. Мне сейчас надо...

- Тебе сейчас надо доесть пломбир. – сказал Тварь.

- Ты меня слушай! – прикрикнул Феофил – Перво-наперво мне надо...

- Доесть мороженое! – рыкнула тварь так, что Феофил аж присел от страха.

- Ну хорошо, хорошо... – начал откусывать большими кусками мороженое Феофил – А потом, когда я доем...

- А потом у тебя нету. – вроде даже как-то сочувственно прорычала Тварь – Никакого потом. Есть, но очень короткое и незавидное.

- Ты должна меня слушать! – перестал есть мороженое Феофил.

- Кто тебе сказал? – рычание получилось каким-то мирным и даже усталым.

- Я... Я... А его ты почему слушала? А? Пацана-то? – взвизгнул Феофил.

- Нравится он мне – вот и слушаю. – сказала Тварь – Ты мороженое ешь. А то оно все равно растает и все начнется. А так – хоть мороженого поешь.

- А я? – всхлипнул Феофил.

- А ты не нравишься. У детей свистки воруешь. – сказала Тварь – Доедай – мало осталось уже.

- Я.... Я... У меня свисток!! – закричал Феофил и запихал остаток мороженого в рот.

- Можешь свистнуть на прощанье! – придвинулась Тварь к Феофилу.

И кричащий Феофил в последний момент понял, что Тварь сейчас будет выворачиваться вокруг него.

автор: @CreepyStory
 
Утро заглянуло в окно мутным глазом осеннего солнца, но ничего интересного не увидело. В комнате молчали на стенке старые ходики да комарик Петенька тихо бился о стекло, царапая раму слабыми ножками. На пыльном рассохшемся подоконнике в компании невесть как очутившегося тут одуванчикового пуха, лежала мумия мухи с торжественно скрещёнными на груди лапками. Верхний угол окна заволокла рваная паутина. Ещё был кактус, который отчаянно бодрясь, растопыривал две своих лапы-отростка, словно взывая о помощи.
Комарик Петенька никогда не бывал на воле. Недавняя личинка в луже стоячей воды под умывальником, нынче он, отчаянно голодая, рвался к скудному свету, сулящему обильное пиршество. Иногда он садился на кактус и пытался им поживиться, но тот был стар, как Мафусаил, и прочную его броню не в силах был прокусить нежный петенькин хоботок. Кактусу было жаль комарика Петеньку, но что он мог поделать?.. Кактусиха его давно погибла от тотального обезвоживания, и он триста лет уж как не ведал любви и не цвёл. Даже запамятовал, как это делается. Вот до чего он был стар.
А когда утро отвернуло свой равнодушный взгляд от ничем не примечательного окна, одного из миллионов других таких же, ничем не примечательных окон, в замочной скважине заскрежетал ключ. Взвизгнув петлями, открылась дверь и сквозняк бесцеремонно швырнул муху-покойницу в кружевном облачке одуванчикового пуха в угол подоконника. Паутина взволнованно затрепетала. Кактус-Мафусаил с надеждой протянул лапы к двери. Комарик Петенька, который обессиленно притих, повиснув на пожелтевшей от времени, кисейной занавеске, насторожился. Всё его существо заполнили доселе неведомые лакомые запахи свободы и пищи, ворвавшиеся в комнату. Половицы раздражённо заскрипели под шагами вернувшейся из Турции, бабки Дуни и на подоконник с глухим стуком встал горшок с цветущим кустом какой-то неведомой турецкой герани. Кактус, задвинутый в угол к равнодушной ко всему, мухе, с интересом взглянул на слегка помятую путешествием, чужеземку. "Же не манж па сис жур" - галантно обратился он к ней, с трудом выцарапав из памяти когда-то где-то услышанные иностранные слова. Но герань, отвернувшись, капризно надулась на весь белый свет, простиравшийся за окном.
Ну а комарик Петенька, не веря своему счастью, облизнувшись, спикировал с занавески на заморский цветок - испить поскорее первый в своей жизни нектар. Однако, цели он так и не достиг. "Развелось комарья" - проскрипел недовольный голос, и комарика Петеньку накрыла вечная тьма, сгустившаяся внутри бабкиного кулака, внезапно возникшего на пути. Так и пришёл конец комарику Петеньке. И даже места мокрого не осталось.

(с) martimiann
 
Назад
Зверху Знизу