Тут подошел к нам невысокий быстроглазый человек и что-то ободряющее нам сказал – вроде того, что он сейчас вернется и всё время будет с нами, и чтоб мы пока грузили вещи на тележки. А потом он мельком глянул на меня и, не спросив фамилию, отрывисто мне бросил:
– Губерман, пойдемте! – и, не оглянувшись, быстро зашагал куда-то.
А для уха моего глагол «пойдемте» так неотличим был от зловещего «пройдемте», что я сначала глянул на жену недоуменно и беспомощно, потом – на спины автоматчиков, уже закрывших вход в аэропорт (нас охраняли очень тщательно тогда), и двинулся за незнакомцем.
Ловко и привычно он почти бежал среди людей по залам аэропорта и переходам между ними, раза три свернул, не оборачиваясь, и юркнул в небольшую дверь. А я вошел за ним, впервые в жизни оказавшись в западном, киношно-полутемном баре. Празднично отсвечивали бликами десятки разноцветных бутылок, за тремя-четырьмя столиками сидели люди, и я опомниться не успел, как уже держал в руках фужер с коньяком.
– Наш общий друг художник Окунь попросил вас встретить именно так, – сказал человек.
И неудержимые у меня брызнули слезы. А последний раз я плакал лет сорок тому назад, уже забыл, как это освежает душу.
С человеком этим подружились мы лишь пару лет спустя, когда он уже вернулся в Израиль. А в тот первый день смотрел я на Ицика Авербуха почтительно и восхищенно. Особенно после того, как моя жена спросила его, не уговаривает ли он евреев ехать в Израиль.
– Что вы, – стремительно ответил Ицик, – если их даже Гитлер не уговорил!